ЛЕСТНИЦА
Первая книга

 

 

 

Предисловие к первой книге ЛВ  - «Лестница», 1987, Л, Советский писатель.

                                                                             

Лариса Володимерова родилась в 1960 году в Ленинграде. В 1982 го­ду закончила португальское отделение филологического факультета ЛГУ.

Первые поэтические опыты, а писать начала Лариса Володимерова рано, привлекли недетской глубиной и серьезностью, способностью почув­ствовать явления жизни остро, свежо и самобытно.

Лирика Ларисы Володимеровой, и в том числе произведения, со­ставляющие данный сборник (в основном они написаны в 1975—1980 гг.), не ограничены тематически, но в центре внимания поэта — атмосфера жизни современного человека. Традиционные же темы лирики, такие, как пейзажная, любовная, городская, можно выделить лишь условно. Лариса Володимерова в лучших своих стихах достигает глубины философского постижения жизни, времени, человеческой души. Привычное и узнавае­мое в обыденном жизненном течении преобразуется в мозаической карти­не мира, созданной поэтом. Усложненная образность и даже некоторое своеволие ассоциативных ходов, требующие от читателя сотворчества, оправданы стремлением постичь простоту сущности жизни, тайну ее цельности и гармонии.

Фрида  Кацас

 

В. А. Лейкину — ленинградскому поэту

А. А. Петренко — ленинградскому врачу

 

 

 

 

        Я — недописанный пейзаж,

оставленный из-за дождя,

и на лице гуашь.

Кто громче пел,

тот преуспел,

за них гроша не дашь.

Зато березы тельце

малиновое теплится

и ветра карандаш.

 

 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Кто-то плачет на крыше вагона,

и это проходит,

чтоб не слышать, как ночью кричат под окошком,—

проходит, а   к  тебе   постучатся —

и   спать  на   вокзале    

проходят—

дверь звонками засижена,

дома хозяина нету,

только Вера, Любовь и Надежда

дерутся за дверью,

 и бегут поезда —

застекленные слезы косые.

Забери меня, сон,

я забуду твое отраженье,

 только вдовы смеяться умеют —

обманчива память.

Для чего мне бессмертье?

Тебе утро засветло

снится,

птицы снятся к потере,

и дома хозяина нету. Так  живу,   будто   жду.

Несмываемый   запах   больничный

 у бессмертья,

то я на траве — и она надо мною.

Не прошло  и дождя — все прошло.

Но  и это 

проходит.

Мы друг другу всё дальше -

как нынче весна затянулась!

 

 

             +

Мой человечек

моль в платяном шкафу

серебряная дармоедка

горсточка желтого пепла в ладонях

Маленькие люди

редко парят высоко

чаще топают громко

ПЛАЦКАРТ

Для пассажиров с детьми

для инвалидов

уступите место для

сжав коленки

опустив лицо на руки

сбросить юность

в первую урну на

полустанке.

На карту сбросить

вини — не прогадаю,

выигрыш будет -

пени козыря старше!

Спишут: вышла безвременно.

Значит, можно

временно выбыть,

да ничего не значить

для пассажиров с детьми

для инвалидов...

 

 

               +

Разжаловать — разжалобить себя

и Демону какому-то открыться,

что никогда не думаешь влюбиться,

а смеешь лишь надеяться любить,

и это равносильно жить.

Разбиться?

Но это равнозначно вечно жить.

 

      

С улицы

 

В каплях сосулек,

                                 тумана,

                                              холодного пота,

в простынях,

накрахмаленных туго,

скрипящих,

плавает облако

Лёшиного апельсина.

Клонится ветка,

щекочет шершаво ладони,

медлит откланяться,

дразнит серебряным звоном.

 

Нет на лотках,

                        под прилавком,

                                                   нет в ресторанах

долек оранжевых

в сладких малинных подтеках.

- Ты принеси мне

хоть пол-апельсина

                                в больницу,

пол-апельсина

с улицы мокрой и горькой.

 

            +

Раз-два.

Раздваиваюсь в Вас.

Вальс

не умея танцевать,

кружусь на всплесках листопада.

Здесь нам до трех считать

не надо...

Уже в сентябрь выходит сад.

                    +

Я слышала, как дерево звенело,

как напрягало силы, словно струны,

и тенью наступало на дорогу.

ЧАЙ

Коробка спичек,

                           чашка

                                     и свеча —

без ручки чашка

и пуста коробка,

и свечка потому не горяча.

Но на коробке мятая картинка:

из блюдца чай прихлебывают гости

и свет горит.

 

      +

Он говорит: испортилась погода,

и по дождю ушла принцесса в прачки.

Я подожду тебя четыре года

и от себя в бессмертие упрячу.

    +

О четырех дверях

моя тюрьма 

 — трюмо окон

 портреты отражает,

 паркет в гвоздях

 и шавку — испокон

 закон: она

 закована,

 а он,

 швырнув сухарь,

 по счастье уезжает.

 

О четырех замках

моя тюрьма —

на терема

не променяв обмана,

шучу и лапы

окунаю в боль,

твои следы зализываю -

вою,

а значит — жду,

и раны ни при чем,

 

да ты — проездом,

дотемна,

и хватит,

чтоб не слыхать,

как по ночам отходит

наркоз –

так поначалу страшно

слушать.

* * *

Говорили — забыться,

ответить,

                 отведать,

                                влюбиться.

Затаскали любовь по допросам,

                                                    и нет очевидцев,

только птицы дорогу не помнят

                                                       и руки ломают.

 

 

            +

 

Человек всегда один –

тот же этот человек,

мы его не отдадим.

Он один уйдет по свету –

человека, скажут, нету.

 

              +

 

Вот и дОма.

На краю аэродрома

волчью ягоду жую.

 

 

ОДИНОЧЕСТВО

У домового голос голубя,

его не отличишь по голосу,

по воркотне на чердаке.

Он вертикально держит голову

седую, маленькую, гордую,

и затекает голова.

А домовому много надо ли?

Чтобы к нему по первой наледи

вернулись дети с дальних дач

и чтоб он снова вышел на люди,

где все несется в ночь и вскачь.

А домовому нужно много ли?

Чтобы его не часто трогали:

спускаться стало тяжело

по крутизне старинной лестницы,

и сам он скоро не поместится,

где наставляет рожки месяцу

двойное битое стекло.

Он вертикально держит голову

седую, маленькую, гордую

в своем дурацком колпаке,

и ждет шаги, и на щеке

платок прилаживает штопаный,—

конец, нахлынул холод, чтоб ему,

как зубы ломит, сорванец!

 

         +

Снегопад, снегосон,

белых листьев газон,

белый запах шаров

новогодних, шагов

новогордых, и ты –

в полдень.

 

 

ПЛАЧ МАРИИ

 

Ученики

 могут глотать,

вино —

кровь твоя

перебродила.

 

Мученики —

нам голодать

и греться

от кадила.

 

Боль —

грешную мысль

тобой —

разожгу

мольбой полой.

 

Всем —

свет,

а

мне

ласка

стопы голой.

* * *

В девятнадцать лет

наступило самое страшное —

когда не пугает смерть,

нацеленная

всегда на меня,

как дорожка в лунном заливе.

 

+

 

В ледяной подушке лампочка горит,

и тулупчик аллергический, овечий

плечи голые пытается лепить.

Но такого не бывает — не любить.

Так вся жизнь в преддверье жизни

и любви,

нам не отличить и не дождаться, или

нам во сне

                не вспомнить, как

нас не любили.

Как я в том столетье радостно жила!

 

 

Февраль.

 

Как хорошо примерной быть,

быт изменить, вставать с рассветом

и заниматься, и совета

не спрашивать ни у кого.

 

Мой верный пес теперь во сне.

Он сторожил шаги годами,

открою дверь — спешил вослед.

Он — одиночество. Его

мне до рожденья нагадали.

 

Мне хорошо остыть, и стыд

неведом долее. Краснеют

под снегом прутья и трещат,

ломаются, поют на ветер.

 

Все хорошо, и город светел.

 

 * * *

Это лишняя песня твоя, соловей,

или львиная доля моя,

от которой холодным губам лиловей

меж еловых ветвей,

а левей соловья —

это я, это я, это я.

ГРОЗА

Куда мне спрятаться?

Не выдержала взгляда

внимательного.

Сотни километров,

и гОлоса не могут заглушить —

ты, телефон,

бинокль магнитный,

рация,

но никого преследовать не надо.

Ищу сама

попутного мне ветра

и музыку чужую говорю.

Болит ли горло? Отдохни, рояль.

Дрожит листва перед грозой,

как руки

у пианиста,—

это мир пятнистый

ребенка —

разлинованная зебра

теней под солнцем

и грибных дождей.

 

Болит ли горло?

Отдохни, рояль,

не отражай

моей души изъяны.

Сама поет,

сама летает, плачет

волшебная указка дирижера.

Маме

Сегодня не было меня,

а был черешни круглый запах,

и длинный пес на смуглых лапах

сюда погреться заходил,

нам наши песни заводил.

И я, когда была собакой,

не сбоку— побоку бежала,

себя глазами провожала

домой: у смерти дома нет.

 

                    +

 

Вот этот дом,

и этот сад —

я в них не вписываюсь в профиль

с ведром

и тряпкою в руке;

 я не иду собаке глупой

 и мертвым глянцевым кустам.

Но вот ребенок на полу,

и я швыряю тряпку на пол:

когда дерутся,

ты мой дом.

ОБИДА

Чокнулись очи

слезами прозрачными

стали незрячими

рюмочками

Каждый пройдет — наполнит

 

          ЛЮБОВЬ

 

Я силуэт. Я свет настольной лампы.

Падение твое и твой полет

иль тот щенок, который даже лапы

хозяину еще не подает.

 

................................

 

           Мои глаза тебе служили

как зеркала. Но искажать

еще не научились или

уже боялись возражать.

 

 

 

             +

 

Как хорошо красивым быть и злым,

победу в шутку превращая! Разве

твоя вина, что плачут по ночам?

Забудь об этом и себя не мучай.

Ты не заметил?.. Просто промолчал,

и улыбнулся — так, на всякий случай.

 

                              +

 

Побираться у птиц— перебиться зимой

мы заметней в слепую погоду

как с последних смотрин пробираясь домой

руки прячем и медлим у входа

 

                              +

Я уязвима

Я пытаюсь в рост

ни вида не подать

но больше крови

 Я вас люблю

Я всех люблю вас кроме

 Не вешаться из страха не суметь

 лишь в детстве знают

что такое смерть

 

                               +

 

Имя твое

за форточку зацепилось, -

вот и не слышал.

 

                              +

 

Моя любовь часами

стояла у дверей

закрытых, где мы сами

прощались как придется.

 

Сказала — и смеется,

смеется, и к вокзалу,

смеясь, бежит быстрей.

                              +

Глотатель шпаг

иль сбрасыватель кож,

пока вопрос досуж — ответ расхож.

Доколе будем живы, то и тленны.

Бродячий пес тоскует во вселенной,

а говорит — бродячий музыкант...

* * *

Карамелька,

жевательная резинка,

Марк Шагал

смеется рядом,

на крыле запотевшем

дремлет,

затыкает красками уши:

укачала Шагала

туча,

          зачерпнул он

          чайною ложкой

          самолетный след,

           и полился

          на палитру

          цветной дождик.

             +

Гоняясь в одиночестве

за комаром,

я объясняла,

что пером

не протыкают,

а рисуют.

            +

Играй, актер,

надуманные роли,—

так в рану сыплют огненную соль,

смеется шут

и падает от боли.

                        +

Писать! кусать —

и локоть завести,

была —

а ночью нету травести,

когда включают свет перед постелью:

любили,

придворили,

улетели.

 Пока была —

звенела до стекла,

 а на холсте

береза потекла,

и со двора отправилась береза.

 Ты знаешь ли, что есть у горя дом,

 ты знаешь ли, что есть?..

                а мама дочке

подсчитывает узкие годочки

и пишет,

будто сказку говорит.

МУЗЫКА

Микки-Маус

подавился вчерашним сыром.

Плачем над ним, как дети

смеются

над дирижером.

              +

Мыши догрызли

позавчерашние свечи

и ускользнули

в мутную форточку

таять

 

                        НЕВОЛЯ

 

В кисленький запах дождя

крылом израненным ткнусь

и поплыву на юг.

                    +

 

 Я шарахаюсь, бормоча

что-то про облака, про дерево;

под водой пробиваюсь к свету

между водорослей и рыб.

                   А блокнот белизной покрыт.                                      

                 +

 Останови меня

 бегущую

день ночь сутки

Останови меня

бегущую

от своей тени

чтобы век пролетел оголтелый

чтоб от вас не отстать.

 

                 +

 

Не усмирив

коней стремительных,

себе на счастье

на скаку

срывал копыта.

        +

Не осталось

ни капли крови.

Попробовала

говорить живыми цветами -

завяли.

 

   +

 

Кончаю старое письмо

меняю только имя.

Как звук, заговорит само

под пальцами твоими.

А после к зеркалу иду

и замечаю сонно,

что чередуются в саду

и на лице сезоны...

 

          +

 

Остаются у женщины дети.

 

Каждый год следы пролагают,

дважды в год цветы возлагают –

отражаются в постаменте.

 

          +

 

Вдовой проснуться и поднять монету,

чтоб не вернуться — и возврату нету,

как будто смерть умеет измениться,

завидев, что

мы изменяем ей,

и в Угличе выть ночью, как волчица,

над будущей расплатою своей.

 

Мальчишка спит, в зубах зажав простынку,

 и соловей берется за волынку.

ЧЕЛОВЕК ЧЕЛОВЕКУ

Волчьи листья

волчьих ягод —

их и волки есть не будут!

Отравился только мальчик

любопытный, непослушный.

                           Все-то в рот тянул,

как взрослый.

ВЕЧЕР

 

У любимого ребенок

неулыбчив и оборван

подрастет за выходной —

дома,

         с папой,

                      за спиной.

Папа шахматы расставит,

плечи острые ссутулит.

 

Плечи сын его расправит

и забудет обо всем.

 

Он уже читать умеет

и шнурки свои завяжет —

сам

       неправильно

                            завяжет,

чтобы время растянуть.

 

                 +

 

Кто сказал, что детство

розовое?

Детство — разовое.

Детство — праздник,

деться некуда....

 

                 +

 

Ударить ребенка —

берёнка.

Нет у него никого.

Он тенью своей играет,

а тень его умирает.

 

                 +

 

Дочка спросит: где папа,

                                          кто папа,

                                                         бывает ли папа,

и  забытый  щенок заскулит  в  нашем доме  напротив.

Я  не против — на лестнице царство безумное кошек, можешь выбрать любую — больную и пыльную на ночь. Я бы спела тебе, но я хищная птица, ты знаешь.

Дочка   верит,   где   папа,

кто   папа,

надолго   ли — папа.

БОЛОТНЫЙ ЧЕРТ

У меня есть чертик с мохнатым хвостом

И с большими глазами.

У  него рога — словно  корни  деревьев  усталых,

Пожилых болотных растений,—

Спутанные рога.

У меня есть зубастый дурашка —

Чертик.

Он мне верит, как своему болоту гнилому.

Можно не бояться, что он укусит

Или уйдет обратно:

Ведь мой чертик

Пришел из сказки,

из тростникового детства, А раз детство живет в болоте —

Значит, оно никуда не уйдет,

Только пожелтеет, как надломленные сухие

былинки.

+

                                Сбивчивы клятвы,

но дети еще

и собаки

в тесных намордниках

лгать не умеют

и любят.

           

               +

 

Твои глаза —

ручные голуби,

а улетают.

 

               +

 

Голос твой густ

как бурьян,

как сиреневый куст,

облетающий

до середины июня.

Прежде объятий твой голос.

 

          * * *

Рассмеюсь при тебе —

не заметишь.

Упаду при тебе —

не заметишь.

Про тебя закричу —

обернешься!

 

Так не стану кричать.

 

                +

 

Мужчине женщина лгала,

не торопясь и улыбаясь,

чтоб он прослушал из угла,

как повесть, боль о ней и зависть,—

чтоб он не понял, почему

темно и холодно в дому.

 

Газета вылиняла в кресле,

а за окошком пьяный пел

и палкой колотил по рельсе,

но чай в кофейнике кипел,

мужчину женщина любила,

ей так казалось — так и было.

 

Она ждала его с работы,

дышала дырочку в стекле

и, не преследуя свободы,

держала ужин на столе,

но у дверей встречала утром

непререкаемым и мудрым.

 

Она спала, и шли часы

на табуретке; после снега

его желания чисты —

он одинок, он будет с нею,

и все изменится с весной,

чему зима, зима виной —

 

любить (когда тебе роднее)

кусты, пролитые во льду,

чужих детей в чужом саду.

 

                    +

 

Вернувшись в дом пустой из театра,

оплакать мужнину манишку —

просить, припав щекой истертой,

хотя бы чахлого мальчишку,

хотя бы девочку — дурнушку

(в ногах мурашки), замарашку...

 

И ненавидели друг друга

в ежевечернем ритуале,

и так и бегали по кругу,

не снявши грима и вуали.

 

     +

 

Ребенок за стеной не спит,

спиной

удерживает

                    расстоянье.

 

           +

 

Долька луны

померкла

на скользком фоне

брось притворяться

вот-вот

лопнет сердце от смеха.

 

           +

 

Я никогда

не проезжаю своих остановок,

но после

них

догоняю тебя

и загоняю,

как перелетную лошадь.

 

             +

 

Виновата, что не обманула,

обманула, что не виновата,

угловато к двери прохожу —

как ладонь стекает по ножу.

 

               +

 

Пойдем со мной по левой стороне,

от памяти безумной в стороне!

Ложь, будто мы не замечаем счастья:

мы забываем быстро, оттого

нам кажется, что не было его.

 

                +

 

Стихов и жизни

устарел сюжет.

Боюсь уже

покоя и цинизма;

смеяться утром

(здравствуй,

суеверье!),

чтобы лекарством

                               в полночь

или пудрой

сушить разгоряченное лицо.

Садовая петля

                         или кольцо,—

как заяц

              от собаки на охоте,

давно

          автобус

                       без меня отходит,

и глобус

              ускользает

                                из-под ног.

Звонок последний,

                                но

                                   бегу вдогонку,

и города тасую

                         вперемешку.

Рисую

          на стекле рукою, всуе

пытаясь различить, который век.

На проводах

                     запутались билеты,

и кавардак

                  от шинного балета

в моей потусторонней голове.

 

Нет, не могу запрыгнуть

на ходу!

Тащись,

пятьсот веселый мой

приятель.

Став на обочине,

я очень кстати

опаздываю на год

раз в году.

 

          +

 

Пальто на пальто порет,

и то, и то портит.

Все, умирать села.

Нет у нее деток,

нет на нее денег,

нет до нее дела.

 

                  ПАМЯТЬ

 

                         1

Пока безответны люди,

прошлое безобидно.

Длит перемирие ласка

общая, ножевая.

Не заживает рана.

                          2

В супе молодая лебеда.

Трупы и осколки на Сенной,

прыгает винтовка за спиной.

Черные уходят поезда...

Неужели это не со мной?

                          3

Покачаю на руках

боль и пустоту.

Птица белая, постой!..

Скроется вдали.

Белой-белой пустотой

веет от земли.

                          4

Про солнце и Майданек,

про куклу из патрона,

простреленной медали

и белую ворону —

ей умереть не дали!

                          5

День за днем

дождем прибивает к земле

озябшие души наших мертвых.

Мы по лужам бежим...

 

                +

 

За тридцать лет не потускнел восход,

Не потеряли слух и голос птицы.

Молчит больница.

С Пулковских высот

Живым,

             как мертвым,

                                    к людям не спуститься.

Медсестры превращаются в старух,

Седеют в неподвижности солдаты

И, словно птицы, кормятся из рук,

И на ладони смотрят виновато.

За тридцать лет переменился мир,

И мир окреп. Но будит память будто

Воздушная тревога.

                                  Вечность миг

Продлится, и потом — наступит? — утро.

                                                                1975

 

                  +

 

Ребенок мечется от крупа,

чужой, но пристально и крупно.

 

Передают, сегодня в мире

солдаты на передовой

под кукол маскируют мины.

 

Когда проснется мальчик твой?

 

                           +

Как заглушим шаги на тротуарах?

Всё — чепуха! От этой чепухи

Устала голова земного шара.

И пальцы ленинградского дождя

Тревожат отражения на Невском,

И заспанная лестничная клеть

Затеивает праздник или ссору.

Как просто быть, не бить посуду, петь,

Не вглядываться в темень коридора,—

Как хорошо! Прекрасная любовь,

Я не хочу учиться лицемерить.

Забудь об этом и не прекословь,

Других готовь к заманчивой карьере.

Но в царскосельском парке есть пруды,

Где ягоды шиповник у воды

Роняет на пылающую память.

 

                   +

 

Разгулялась кукушка,

аукала поздних прохожих,

зазывала в гнездо

первых встречных

на сплетню и ложе.

Хохотушка в кокошнике,

холод и тучи нависли,

оперенье истерлось

и выцвели хна да помада.

 

Напевала: бери

на подушку,

перину

и на ночь

и под ручку

подружку

веди не к венцу,

а по ветке.

Существует поверье,—

не верь,

что птенцов я бросаю,

что,

босая

         и простоволосая,

смерть накукую.

 

Все иначе.

Не нужно

                кольца —

обручальной змейки,

обломавшей двуногим

ногти

так безымянно.

Нимб луна золотая

и лживая

носит — любуйся!

А я совесть и память

твою

между тем залатаю.

 

                 +

 

Рос ребенок — сирота,

без отца в семье — два рта,

без отца к семи часам

привечают по глазам:

одинокому — ответ,

одиноких нынче нет.

 

У побега — черный ход,

не в ходу ученый кот,

на земле дверная цепь,

у земли вода и степь

для побега.

                   И отцы —

перелетные птенцы.

 

Он работал по ночам,

по заслугам получал

на нейтральной полосе:

одиноки нынче все.

 

Нервный старенький смешок,

из гостей — сластей мешок,

новости и лести –

на первом месте;

 

новости — и жалость

к радости прижалась;

новости, и братец —

да, отец.

Я тебе — отец и мать,

всё тебе — сестра и брат.

У меня не отнимать

равнобедренных утрат,

одиноких — не берет!

До утра удрать, вперед.

 

С марта — окоченному

быть коту ученому.

 

               +

 

Я люблю полустанки

со всхлипом и смехом,

с недотрогой картошкой

и ведрами вишен,

с мимолетной любовью,

букетом крапивы

за улыбку,

за хвост селедки под пиво.

 

              +

 

Я вырастаю из земли —

крапива, лебеда.

За спину крылья завели,

а я хочу туда —

 

за круглый стол, на скользкий мед,

в подслеповатый дом.

Ворона горло захлестнет

изогнутым крылом.

 

                      +

 

От вальдшнепа по вкусу — до печенья,

по запаху песочного печенья,

до соловья — один неверный глаз,

и соловей найдет себе мученье

и запоет, не узнавая вас.

 

РЕКЛАМА

 

Видно, в снег

звери перевелись в магазины -

там тепло.

 

          +

 

...дождевые черви,

подернутые ледком...

 

Чем они видели небо

или свое отраженье?

 

Зрячими не были мы,

не замечали.

 

                     +

 

Собака ждет на остановке,

перенесенной в понедельник

на два квартала от кино.

 

Когда же кончится оно?

 

ЗИМОЙ

 

Не спросила, вошла без стука

(Прикоснулась к губам) разлука;

 

Странный кинула взгляд, устало

Посмотрела,— в дверях стояла.

 

Я хотела спросить, в чем дело,—

Даже слушать не захотела.

 

Шел январь, а с весной пропала.

Как-то просто и грустно стало.

 

              +

 

Ты смерть принес

в мой одинокий дом,—

так смех даруют.

Ни о чем не думать

посметь,

когда

         дождем

                      на свечку дунет,

когда

дождемся —

слово станет льдом.

Мы вдели пальцы

в ниточки берез.

Расставьте точки;

плач стеклянным звоном

на панцирь хлынет,

обозначит зону

(защита — панцирь,

плащ на все сезоны),

дождь обозначит

все, что ты принес.

Меня из окон провожают взглядом,—

не верьте, люди,

вспыхнувшим слезам!

Нам под землей совсем не страшно рядом.

 

                +

 

Было крику горячо.

Затворяла двери,

притворясь, что — нипочем,

ну, а он — поверил.

 

                 +

 

Крикну ему а голос

эхом прилипнет к стенке

горизонтальным ливнем

бросится из окна

 

 

 

                       +

 

Себя спросить: Когда вернешься?

Себе сказать; Спокойной ночи!

И не расслышать, что тебе ответят.

 

                       +

 

Хоть помолчать опять с тобой...

— Отбой.

 

 

                В ДОРОГУ

 

Врал почтальон, что ты меня забыл,

я обломала ногти о железо,

я затеряла мокрые ключи,

и отсырела тонкая бумага.

 

У проводницы битый циферблат

показывает время расстоянья

(как будто бы меняется оно).

 

         +

 

Тогда я знаю:

скоро он умрет.

Его машину красную поставят

в чужой гараж,

когда его жена

с огня свернет пирог,

на пальцы дуя,

и девочку отшлепает в сердцах.

 

Но я-то вижу:

он, еще живой,

и к ним спешит,

и на меня не смотрит.

 

             +

 

Что от меня зависело,

счастье кующей?

В дождь

завивались ромашки —

плоские солнца

в перистых облаках

и звездопаде.

Вот и теперь

искусственными цветами

убраны магазины,

а под прилавком

листья и стебли

прячутся чуть живые.

 

 

         АКВАРЕЛИ

                 

                  1

Выцвели бабочки

от зноя близости.

Жасмин холодный

осЫпался в блюдце.

Можно ли

ближе упасть,

унизиться,

словно

стало профессией

стлаться?

А сквозь решетку

ползет в август

куст.

          

               2

Время зубной боли,

сентябрь

с комаром в волосах,

лунной дорожкой в луже,

 

и на дороге

камень

притворился собакой,

и на дороге тряпка

превратилась в собаку,

и на дороге

собака

стала дорогой.

 

                     +

 

Ты сквозь тысячи лет ноябрей

эти руки дыханием грей,

но увидишь: от снега — тепло.

 

Вот и время твое истекло...

 

                      +

 

Седому мужу грех пенять —

и под замком она поманит,

случайным знаком дав понять,

что ей приятен знак вниманья,

 

знаком. Но не велел закон,

пусть будет прочим неповадно.

Он — Германн — к Долли Фикельмон

взбегал по лестнице парадной.

 

В передней зеркало дрожит,

и на перилах остывают

платок, перчатка — миражи

минувших встреч и расставаний.

 

Нева впадает в снегопад,

Глухая Сороть — в гулкий полдень,

где болдинская осень в сад

лебяжий, Летний переходит.

 

                     

 

                         +

 

Отчаянье мне плакать не дает,

что Пенелопа к двадцати стареет,

собак бросает и детей заводит,

детей бросает и выходит замуж

за памятник и весело живет.

 

                         +

 

Чужая женщина печальней

чтобы не знать, что делать с нею.

 

Родная женщина нежнее,

и слезы — за ее плечами.

 

Чужое перепутай имя —

свое до хрипа пересушит,

 

она тебя не слышит или —

как мне найти ее, послушай?

 

 

         ВЗГЛЯД

 

Казалось, мертвая дышала,

и взгляд светился

сквозь ресницы:

ей снится

или — так похоже!

Но для кого же

эта снедь,

вся эта смерть

и эта дата,

и спотыкаются лопаты,

и сверху вниз летит земля?

 

Как будто, если не суметь

засЫпать ложе,

ей поможет.

 

   +

 

На девятый день

пришли

и смыли землю.

 

В сорок — птицы

не по-нашему,

к снегу.

 

Скоро срок,

и гнутся гвозди

на голос.

 

 

         БАРЬЕР

 

В моей тяжелой голове

сегодня забивали доски,

как в доме старом —

от ветров и мыслей.

Повисли

занавески на окне.

Все приготовилось

тебя встречать, сестра:

зажгли огни

и дым был

коромыслом.

 

Не отведи

единственную милость

на свете, милосердия сестра,

сон не возьмет,

какому сну охота,

чтоб я приснилась?

Но твоя забота —

уговорить его и в этот раз.

Я постараюсь

не летать сегодня.

 

                        +

 

Одичали мои кони меж людей,

слепнут к вечеру и уши напрягают —

никуда-то по ночам не убегают.

 

По ногам их листья мокрые не бьют,

не пугает свист, и соль они не тронут.

Запряжешь — в чужую сторону не тронут.

 

И чего им, глупым, было мало?

 

Птица ветру крылья обломала

и дорогу к дому не найдет.

 

            ЛЕНЬ

 

Что ты, небо, развиселось?

 

Небо плюхается в лужу,

говорит — летать устало,

вот поплаваю немного.

 

         ДОРОГА

 

Двенадцать раз

беременна луна,

под желудевым небом

в шелудивом

асфальте и дожде

отражена,

 

где масками,

застывшими посмертно,

при жизни мы торгуемся,

да пляшем

по лужам —

затемненным зеркалам,

стеклу копировальному,

 

и улиц

боимся,

лиц,

залитых витринами,

фонарями и фарами,

подошвами щек

в перекошенном профиле желтом.

 

                    +

 

Пустой собаке, площаднице,

когда приснится ощениться,

пощебетавши натощак,—

в забор уткнувши нос: дощат,

а не занозист; неказист,

а тепел, как хозяйский свист,—

к собаке медлим наклониться,

подать воды, воды — напиться.

 

  РАКУШКА

 

Ты умер ночью.

Покормил рыбок,

сменил цветам воду,

покорил женщину.

Теперь она

тебя укоряет —

зачем все это?

 

                  +

 

Ночная бабочка-горбунья,

в саду цветы грибами пахнут.

Мы гасим свет и улетаем.

 

                   +

 

Живем, не понимая смысла.

Он, как листва под снегом, смылся.

Бежать бы прочь от звезд, от ночи,

Навстречу людям и добру,

отбросив страшную игру

теней, бессонниц, одиночеств!

 

          ЖЕЛТЫЙ  ВЕТЕР

 

Сверкали ракушки, черешня,

страницы склеенно хрустели,

как на зубах песок и тина.

Все это югом называлось

и так хотело не кончаться,

когда в платанах мокрых осень

взялась качаться и буянить,

а замороченное солнце

рябило в перебитых стеклах.

 

           РАЗЪЕЗД

 

Нет, ну что вы, не вам,

и не вам, и не мне

выходить.

Вы хотите сказать —

завязать узелок на платке,

и в походной палатке

прозрачно стаканам звенеть,

за ночь призрачный город

пролить и стереть со стола.

 

                   +

 

Забывается быстро-быстро

отзывается больно-больно

имена городов перепутав

то, что было давным-давно

незаметно ко мне вернулось

а с рассветом уйти должно

 

                     +

 

Прижилась неудача

впору пришлась

снегом прижалась

окно залепила

Говорит

             никого еще

так не любила

 

И прогнать ее жалко

и пригреть ее страшно

когда жарко обнимет

когда страстно целует

 

                      +

 

Папе хочется заплакать,

потому что он мужчина.

 

Закурить,

                запить,

                            влюбиться,

в одиночестве забыться

на песчаном берегу —

для других приберегу.

 

...............................

 

Мне расправить плечи —

легче,

и подняться с мостовой,

покачавши головой,

 

Закусивши удила —

где же я тогда была?

 

  СНЕЖНАЯ КОРОЛЕВА

 

Кайся, Герда. Стекла

хрустят во рту

серебряной улыбкой,—

кто обещал их в сахар

превратить?

Не растопить сладчайший лед

разлуки.

Я на ходу сажусь в чужие сани

и одиноким плакать не даю.

 

                           +

 

Не проживешь на хлебе и воде.

ан нет любви — и нет тебя нигде.

И солнце без тебя. Есть честь и совесть.

Я постучу — ты здесь. И успокоюсь.

 

     СЧИТАЛКА

 

У конька-горбунка

с-под копыт

не от счастья подковы

летят,

и жар-птица полнеба

коптит,

и когтит клекот клетку,

хотя

плетку перемежают

овсом.

Перья сказочник тащит

на склад,

одичав меж людей,

и за все

получает

оклад.

 

ГОРОДСКОЙ СЮЖЕТ

 

Просто мы устали

От платформ и станций,

Поцелуев, спален,

Телеграмм, дистанций;

 

Шум вершин сосновых

Разлюбили — или

Не сумели

                 в поле

Различить по свисту

И по оперенью

Птицу — свет неистов —

Звездочку сирени.

 

Высоко ночами

Плачется, не спится.

Охнет, скрипнет камень,

Подражая

                 птице...

 

                   +

 

...но время вечное тревожит,

быть может,

грустную струну,

и осень поздняя похожа

дождем

на раннюю весну,

и небо падает, сырея,

не отражается в глазах.

Беги!

Увертливость форели

тебе дарована

иль страх?

 

Так тополь от порыва ветра

развеет легкую пыльцу

и, замахнувшись мокрой веткой,

хлестнет, как в детстве,

по лицу...

 

         НАСТРОЕНИЕ

 

И опять одинокий день

электричеством жжет глаза,

истеричеством. Голоса,

полумрак, полукруг, полутень.

Полудруга легко найти.

Погремушки для всех куплю —

людям хочется сна и детства.

Ненавижу тебя, люблю,

жизнь, пустое мое наследство.

 

                       +

 

Меня травили бытом и быльем,

выкручивали, как белье на палке,

но сколько слез ни выпьем, ни сольем -

все на плече отмучиться не жалко.

 

Я, на века заросшая в траву,

залезшая на дерево рябое,

как будто не бывала наяву,

а все прособиралась быть собою.

 

                         +

 

Давай простимся: все поет

в душе, она двенадцать бьет

и ничего не остается,

игрушка битая не бьется,

но как талантливо поется!

 

                          +

 

Подорожники, бездарники, слова,

на губах полынно, пыльно и зелено —

глухота моя, больная голова

под землею перенаселенной

приложилась мокрым глазом к каблуку,

поезда свистят ей, город сотрясая,

или вторит птице, языку

ветреному, девочка босая.

 

 

                    +

 

Перекопали две могилы —

так, перепутали. Могли мы

от глины тело отделить

одно, а то, родное тело

не отличить, как ни хотела.

Пока глаза мои не лживы,

мы вместе в них, мы обе живы.

 

       НАТУРЩИЦА

 

                              А. Панфилову

Не выпытать, как руки выпутав

по свету тянутся цветы,

когда пронзительно и выпукло

из рамы выступишь не ты.

 

              ЛЕД

 

             Р. Кандахсазову

На Авлабаре триста лет

художники сидят

и в старый маленький мольберт,

как в зеркало, глядят.

А там война, и в рукаве

оттаивает йод.

Барашек ходит по траве

на крыше и поет.

Художник выдумает ночь,

взойдет зеркальный пар.

Но по камням уходит прочь,

на север, Авлабар,

 

       ЗАРИСОВКА

 

Над серебряною Мцхетой

вечный месяц,

верный Мцыри

на развалинах тюрьмы

вдаль глядит из-под ладони.

 

Над каштановым Тбилиси

бесноватый Пиросмани

полыхает мокрой кистью,

связкой сорванного перца,

невменяем и обижен.

 

Никуда от них не деться.

И меня им не хватает

в муть реки — и захлебнуться,

в желчь Куры — и утопиться.

 

        НАВОДНЕНИЕ В ТБИЛИСИ

 

          Наталии Соколовской

Тифлис, когда не видно лиц

неостывающих столиц,

подкрадываются стихи,

набрасываются — стихи,—

стели им белый лист.

Дрожит зеленая Кура,

мой недобитый зверь,

и серным баням до утра

в дверях ломиться в дверь.

Вперед! Железная сестра,

последняя, как смерть,

как смерч, танцует — ей пора

упасть, да не успеть.

Куда нет места каблуку —

босой ногой по кадыку.

Сочится в старой бане свет —

и есть места, и ходу нет.

Раз не бывает «навсегда»,

нас не бывает никогда.

По улицам водили

(как видели!) витии,

воде показывали илистой —

польстить,

извилистому городу —

он перелистывал меня

четыре полночи и дня.

Четыре помощи и немощи

стояли, головы склоня

у декорации, как дома —

распухло горло у альбома,

и каблуком по кадыку

гуляло на его веку.

Меня по городу водили...

Тифлис, когда не видно лиц,

четыре полночи — и полноте.

В той высоте, где тела нету,

ожить разутому портрету —

как отражению в Куре,

в цветной кофейной конуре.

Меня по городу водили

и разбирали по гостям,

и раздирали по частям.

 

Два человека странно жили,

напротив двери открывали,

напротив ноги вытирали,

чужие души ворошили

и не здоровались,— едва ли.

Он подходил бездомным псам:

он подходил, безумный сам,

и сахар рассыпАл в испуге,

и от него разило псиной,

когда повывелись в округе

следы и запахи собак.

Но он старался быть мужчиной.

Два человека жили так:

один — фотограф, и художник

один — палитра и треножник,

тепла и света на пятак.

Заглатыватель туш телячьих,

закладыватель душ собачьих

в той темноте, где тела нет,

вонзали гвозди в мой портрет.

 

Они смеются за спиной —

я ускоряю шаг.

Когда смеются надо мной

и на меня идут стеной,

я кулаки сжимаю,

я так их понимаю...

Уже ребенок мой, щенок

скулит и вертится у ног,

чтоб ты, хозяин, без затей

не зазывал в подвал детей.

Трава от сырости горит,

еда от сытости горчит,

он утром вместо каши,

пьянея за едой,

сольет кипящий хаши

с чесночною водой.

 

Тбилиси, так тебя любить!

Как пес на задних лапах —

Кура, по памяти лепить

твой цвет, и вкус, и запах!

Она скучает без меня,

привычней смерть день ото дня.

Я убываю день за днем —

он и воды не слышит,—

когда я думаю о нем,

Кура в лицо мне дышит.

Когда окончится разъезд?

И жизни не хватило.

Я там была. Там нету мест.

Я в эту дверь входила.

Мне говорят — всё до поры,

и в круглых банях топоры

заканчивают дело,

и проливается туда

вода без тени и следа.

А танцовщица пела,

когда разбился судный день

и от него взлетела тень

на каменное тело.

 

Ему сулили Сулико —

переселили далеко.

 

Я говорю: в Тбилиси бы!

Недолго разминуться.

Смеется он: люби себе.

К Тбилиси не вернуться.

Последней ноги вытирать,

последней двери запирать.

А налетело воронье —

оно мое.

 

                      +

 

Меня знобит, мне холодно любить,

нелепое подобие лепить,

ключи ронять зазубренные, мелочь,

я хуже всех, я женщина, я немочь,

два личика, два камня, две змеи

я обниму— мне больно у земли.

 

                         +

 

Когда умру — не полагайся, что

от каменной руки или железной —

от лестной и от лестничной, венозной,

всегда в тебе повинен человек,

как майский жук — волшебный и навозный,

разлет берущий, а душа — разбег.

Не начат и законченный рассказ —

мемориалы современней нас.

 

                         +

 

Когда какой-нибудь пижон и дилетант

лопату сгреб — зарыть чужой талант,

или сидит на гении и судит

о преимуществе коротких судеб,

я просыпаюсь, чтоб остервенело

продлить самоубийственное дело.

 

                          +

 

Сороковины —  круглое число —

пожаловали музыкой меня,

я грамоты пустой не разумею,

уколет палец бабочки крыло —

зазубренное мутное стекло,

след самолетный тянется за нею.

Я дань взимаю — плакать и молчать –

разбиться, чтобы сызнова начать.

 

                           +

 

Звезда сырая

как трава сырая,

отсыревая около сарая

собака перелетная дрожит —

по ней земля горячая бежит.

 

ПРИМЕЧАНИЯ.

Блуждая темной ночкой по спящей квартире, опиваясь бесшумно водой из-под крана, чтоб никого не будить, - я прошу эту мертвую тень за левым плечом не прикасаться ко мне слишком резко, - чтоб я еще, может быть, выжила.

Остальное пространство - свобода от жизни и, конечно, свобода от смерти.

Но это с утра.

Я, как писатель, известный родным и близким и дорабатывающий свое на необитаемом острове, - могу защититься лишь словом. Точней, уберечь детей-внуков, на которых обвалятся сплетни. Литература творится из слова, по его суровым законам, подневольно и больно. Прочее, недостойное – журналистика, речь. Я к ней обращаюсь...

 

1. «Дебют», книжка «Лестница», Ленинград, «Советский писатель», 1987.

Передо мной пожелтевший, последний у нас экземпляр «братской могилы», - так когда-то называли кассеты первых авторских книг, до которых не все доживали. Не дождался и Бейлькин, потому в оглавлении – первый (и по алфавиту, без драк). Ради эксперимента именно нашу кассету выпустили вдруг под общей обложкой, - а мы-то мечтали!..

Разорвали на семь брошюрок, раздали своим. Кое-кто поленился делиться: так, молодой и уже крепко напуганный Кононов вынес чужие «могилки» во двор на помойку; рядом, на Астраханской, жила моя мама, - мы искали подборки в огрызках и лужах.

«Поэтом нужно быть до тридцати...» - стоит под общим названием. Истине не соответствовало; но мои стихи, почти все, написаны до двадцати, - ведь книгу ждала я семь лет.

Пару слов о случайных соседях. Дроздова печатали, потому что работал могильщиком, - в самом деле, на нашем писательском кладбище.

Коля Кононов к стихам относился серьезно - зануден, заумен и вял. Тогда он еще никого не подсиживал ни в Союзе писателей, ни в литературе, - уже начинал кучковаться.

Ира Моисеева «продвигалась дружеским блатом», но у меня сохранилось к ней теплое отношение: я всего-всех боялась; она как-то цепко стояла, будучи несколько старше, и я косилась на ее крестьянскую хватку и трезвый, спокойный... да нет, конечно, не ум: все мы вышли советские дети.

Пурин, Шалыт – оба были бездарны; тщеславен и, думаю, все-таки болен – Шалыт. Они про меня скажут то же.

Повезло моей детской подборке: отдали ее Фриде Кацас, лучшему, тонкому редактору, что-то вдруг увидевшему в этих неровных стихах.

Она билась за каждую точку.

У меня особое свойство памяти: все плохое уходит навеки, и даты, и имена. Но странные мелочи я помню в мельчайших подробностях, фотографически. Добро не забуду совсем; его было не много.

Фотография сделана, кажется, мамой; лет 15-16. Модное темно-коричневое пальто из клеенки на тоненьком паралоне, по-взрослому длинное и детски мягкое; скрипит, осыпается, как скорлупа.

Первую книжку я всегда хотела посвятить учителю – Лейкину. Но ко времени ее выхода у меня уже двое детей, оба «выношены» и спасены талантливым врачом Петренко, моим вынужденным в муках старшим товарищем, - отсюда и два посвящения. Равноправно и свято.

Выпускать эту книжку, естественно, было мне стыдно: у учителя, Лейкина, нет еще – ни одной, его запрещали. Мы пытались хоть как-то помочь – и мудрая Кацас, и наивная, слабая я. 

Оформление – Аси Векслер, совсем никакое; мы встретились позже в Израиле, симпатичный такой человек. В общих данных упомянута Милосердова – сидела в соседней редакторской комнате, брала взятки, как большинство (мой папа кормил ее в ресторане блинами с красной икрой – но когда уже вышла книжка, моя - одними молитвами бескорыстной Фриды Германовны, и ей теперь низкий поклон).

 

Пробегусь по старым стихам.  

Первый – художнику и мужу Саше Кремеру; а также помню, был в мыслях другой художник и друг, теперь покойный Андрей Панфилов (сделавший обложку к третьей книжке – «Исход», муж Люды, подружки).

Некоторые стихи почти запрещались: и все верлибры – и непонятные, насторожившие, - «Мой человечек», «Человек всегда один», много других.

«С улицы» - парализованному Леше Куликову, которого пыталась спасти в больнице год – ежедневно, полгода – уже через день, - пока были силы. До катастрофы мы были знакомы неделю.

«Он говорит: испортилась погода» - Сашины разводные стихи. Сашу я очень любила: придуманный образ.

«О четырех дверях моя тюрьма» - думаю, что это скорей посвящалось Нодару Минадзе, и в еще не сгоревшем Доме писателей была длинная комната на первом этаже, где вели семинар, возле ресторана, и там висели портреты. Мы с Нодаром жили в разных городах, назначили свадьбу на время очередной конференции Севера-Запада, Нодар побоялся приехать.

«Плач Марии» - конечно, не «у картины», - но религиозная тема тогда была запрещена. Это все, что пустили из цикла.

Я просто вижу, как стихи лепились из оставшегося после разных вычеркиваний – Сосноры и Лейкина. После многочисленных замечаний моих рецензентов, требовавших, как Наталья Банк или Майя Борисова, «убрать всех собак и бытылки». Кстати, я никогда не пила, и каплю водки впервые попробовала, добавив в лимонный сок, на отвальной с Лейкиным, перед отъездом в Израиль, - мне было за 30.

«Вот этот дом» - поднимаю сына на мужней даче в Отрадном, последние дни. Мы расстались, когда Сан Санычу не исполнилось четырех с половиной месяцев. Очередная трагедия. Почти в с я моя жизнь была бытом.

«Любовь» - это первая публикация в очень взрослой газете: «Литературная Россия», гонорар 9 рублей 5 копеек (5 – за точку в конце?). Хватило на целый отрез  - маме на платье.

«Остаются у женщины дети» - дань памяти Зое Колкиной, я пишу о ней в книжках, это близкий наш человек, погибший от рака.

«Вечер» - я пыталась частично вернуть отца (моего первого мужа Сергея) его сыну  Косте. Понадобилось столько лет...

«Дочка спросит: где папа» - горькие мысли вслух, эстафета сиротства.

«Вернувшись в дом пустой из театра» - отзвук наболевшей темы бездетности, обещанной мне врачами.

«За тридцать лет не потускнел восход» - мне лет 14, одно из военных стихотворений: говорили, что в Пулково в страшных условиях все еще доживали безрукие и безногие калеки Второй мировой.

«Тогда я знаю»: навеяно попыткой В.Евреинова, с которым мы были помолвлены, покончить с собой в гололед на машине после нашего расставания. В те годы все стихи диктовала тоска по любви.

«Акварели» - под колесами погиб мой товарищ, эрдель Нэд, - я считаю, что добровольно, разумно.

Не думала, что будет так трудно даже пролистывать старые эти стихи. Слишком много за строчкой. Я никогда не открываю законченное и опубликованное, - по той же причине.

«Перекопали две могилы». На Охтинском кладбище после войны была похоронена моя бабушка Тамара Николаевна Володимерова, и когда через много лет умерла ее сестра Мария Николаевна Карпова, то места перепутали, и выяснилось, что в земле н и ч е г о не осталось. Тогда моя мама  перестала ездить на кладбища: всё – наша память.

Несколько стихотворений в конце книги – грузинские: переводчица Наташа Соколовская ввела меня в этот мир, и за знаменитым овальным столом Ниты Табидзе я даже читала скромные свои сочинения. Наташа всегда останавливалась в том светлом доме в комнате, где жил Борис Пастернак; и она же его мне открыла, на память цитируя книги.

«Наводнение» - важный для меня стих и, начиная с него, короткую подборку уже выброшенных из книжки стихов мне удалось вставить, минуя главного редактора издательства Назарова, - пока он был в отпуске. Именно из таких стихов я, конечно, и делала бы книгу; но это все, что удалось, подставляя карьеру Фриды Германовны, вернуть на страницы. Невозможно в те годы было закончить подборку таким стихом о щенке, никому не понятным:

 

Звезда сырая

как трава сырая,

отсыревая около сарая

собака перелетная дрожит –

по ней земля горячая бежит.

 

                                                                                           (8 декабря 2003, Амстердам).