ЛЕСТНИЦА
Первая книга
Предисловие к первой книге ЛВ - «Лестница», 1987, Л, Советский писатель.
Лариса Володимерова родилась в 1960 году в Ленинграде. В 1982 году закончила португальское отделение филологического факультета ЛГУ.
Первые поэтические опыты, а писать начала Лариса Володимерова рано, привлекли недетской глубиной и серьезностью, способностью почувствовать явления жизни остро, свежо и самобытно.
Лирика Ларисы Володимеровой, и в том числе произведения, составляющие данный сборник (в основном они написаны в 1975—1980 гг.), не ограничены тематически, но в центре внимания поэта — атмосфера жизни современного человека. Традиционные же темы лирики, такие, как пейзажная, любовная, городская, можно выделить лишь условно. Лариса Володимерова в лучших своих стихах достигает глубины философского постижения жизни, времени, человеческой души. Привычное и узнаваемое в обыденном жизненном течении преобразуется в мозаической картине мира, созданной поэтом. Усложненная образность и даже некоторое своеволие ассоциативных ходов, требующие от читателя сотворчества, оправданы стремлением постичь простоту сущности жизни, тайну ее цельности и гармонии.
Фрида Кацас
В. А. Лейкину — ленинградскому поэту
А. А. Петренко — ленинградскому врачу
Я — недописанный пейзаж,
оставленный из-за дождя,
и на лице гуашь.
Кто громче пел,
тот преуспел,
за них гроша не дашь.
Зато березы тельце
малиновое теплится
и ветра карандаш.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Кто-то плачет на крыше вагона,
и это проходит,
чтоб не слышать, как ночью кричат под окошком,—
проходит, а к тебе постучатся —
и спать на вокзале
проходят—
дверь звонками засижена,
дома хозяина нету,
только Вера, Любовь и Надежда
дерутся за дверью,
и бегут поезда —
застекленные слезы косые.
Забери меня, сон,
я забуду твое отраженье,
только вдовы смеяться умеют —
обманчива память.
Для чего мне бессмертье?
Тебе утро засветло
снится,
птицы снятся к потере,
и дома хозяина нету. Так живу, будто жду.
Несмываемый запах больничный
у бессмертья,
то я на траве — и она надо мною.
Не прошло и дождя — все прошло.
Но и это
проходит.
Мы друг другу всё дальше -
как нынче весна затянулась!
+
Мой человечек
моль в платяном шкафу
серебряная дармоедка
горсточка желтого пепла в ладонях
Маленькие люди
редко парят высоко
чаще топают громко
ПЛАЦКАРТ
Для пассажиров с детьми
для инвалидов
уступите место для
сжав коленки
опустив лицо на руки
сбросить юность
в первую урну на
полустанке.
На карту сбросить
вини — не прогадаю,
выигрыш будет -
пени козыря старше!
Спишут: вышла безвременно.
Значит, можно
временно выбыть,
да ничего не значить
для пассажиров с детьми
для инвалидов...
+
Разжаловать — разжалобить себя
и Демону какому-то открыться,
что никогда не думаешь влюбиться,
а смеешь лишь надеяться любить,
и это равносильно жить.
Разбиться?
Но это равнозначно вечно жить.
С улицы
В каплях сосулек,
тумана,
холодного пота,
в простынях,
накрахмаленных туго,
скрипящих,
плавает облако
Лёшиного апельсина.
Клонится ветка,
щекочет шершаво ладони,
медлит откланяться,
дразнит серебряным звоном.
Нет на лотках,
под прилавком,
нет в ресторанах
долек оранжевых
в сладких малинных подтеках.
- Ты принеси мне
хоть пол-апельсина
в больницу,
пол-апельсина
с улицы мокрой и горькой.
+
Раз-два.
Раздваиваюсь в Вас.
Вальс
не умея танцевать,
кружусь на всплесках листопада.
Здесь нам до трех считать
не надо...
Уже в сентябрь выходит сад.
+
Я слышала, как дерево звенело,
как напрягало силы, словно струны,
и тенью наступало на дорогу.
ЧАЙ
Коробка спичек,
чашка
и свеча —
без ручки чашка
и пуста коробка,
и свечка потому не горяча.
Но на коробке мятая картинка:
из блюдца чай прихлебывают гости
и свет горит.
+
Он говорит: испортилась погода,
и по дождю ушла принцесса в прачки.
Я подожду тебя четыре года
и от себя в бессмертие упрячу.
+
О четырех дверях
моя тюрьма
— трюмо окон
портреты отражает,
паркет в гвоздях
и шавку — испокон
закон: она
закована,
а он,
швырнув сухарь,
по счастье уезжает.
О четырех замках
моя тюрьма —
на терема
не променяв обмана,
шучу и лапы
окунаю в боль,
твои следы зализываю -
вою,
а значит — жду,
и раны ни при чем,
да ты — проездом,
дотемна,
и хватит,
чтоб не слыхать,
как по ночам отходит
наркоз –
так поначалу страшно
слушать.
* * *
Говорили — забыться,
ответить,
отведать,
влюбиться.
Затаскали любовь по допросам,
и нет очевидцев,
только птицы дорогу не помнят
и руки ломают.
+
Человек всегда один –
тот же этот человек,
мы его не отдадим.
Он один уйдет по свету –
человека, скажут, нету.
+
Вот и дОма.
На краю аэродрома
волчью ягоду жую.
ОДИНОЧЕСТВО
У домового голос голубя,
его не отличишь по голосу,
по воркотне на чердаке.
Он вертикально держит голову
седую, маленькую, гордую,
и затекает голова.
А домовому много надо ли?
Чтобы к нему по первой наледи
вернулись дети с дальних дач
и чтоб он снова вышел на люди,
где все несется в ночь и вскачь.
А домовому нужно много ли?
Чтобы его не часто трогали:
спускаться стало тяжело
по крутизне старинной лестницы,
и сам он скоро не поместится,
где наставляет рожки месяцу
двойное битое стекло.
Он вертикально держит голову
седую, маленькую, гордую
в своем дурацком колпаке,
и ждет шаги, и на щеке
платок прилаживает штопаный,—
конец, нахлынул холод, чтоб ему,
как зубы ломит, сорванец!
+
Снегопад, снегосон,
белых листьев газон,
белый запах шаров
новогодних, шагов
новогордых, и ты –
в полдень.
ПЛАЧ МАРИИ
Ученики
могут глотать,
вино —
кровь твоя
перебродила.
Мученики —
нам голодать
и греться
от кадила.
Боль —
грешную мысль
тобой —
разожгу
мольбой полой.
Всем —
свет,
а
мне
ласка
стопы голой.
* * *
В девятнадцать лет
наступило самое страшное —
когда не пугает смерть,
нацеленная
всегда на меня,
как дорожка в лунном заливе.
+
В ледяной подушке лампочка горит,
и тулупчик аллергический, овечий
плечи голые пытается лепить.
Но такого не бывает — не любить.
Так вся жизнь в преддверье жизни
и любви,
нам не отличить и не дождаться, или
нам во сне
не вспомнить, как
нас не любили.
Как я в том столетье радостно жила!
Февраль.
Как хорошо примерной быть,
быт изменить, вставать с рассветом
и заниматься, и совета
не спрашивать ни у кого.
Мой верный пес теперь во сне.
Он сторожил шаги годами,
открою дверь — спешил вослед.
Он — одиночество. Его
мне до рожденья нагадали.
Мне хорошо остыть, и стыд
неведом долее. Краснеют
под снегом прутья и трещат,
ломаются, поют на ветер.
Все хорошо, и город светел.
* * *
Это лишняя песня твоя, соловей,
или львиная доля моя,
от которой холодным губам лиловей
меж еловых ветвей,
а левей соловья —
это я, это я, это я.
ГРОЗА
Куда мне спрятаться?
Не выдержала взгляда
внимательного.
Сотни километров,
и гОлоса не могут заглушить —
ты, телефон,
бинокль магнитный,
рация,
но никого преследовать не надо.
Ищу сама
попутного мне ветра
и музыку чужую говорю.
Болит ли горло? Отдохни, рояль.
Дрожит листва перед грозой,
как руки
у пианиста,—
это мир пятнистый
ребенка —
разлинованная зебра
теней под солнцем
и грибных дождей.
Болит ли горло?
Отдохни, рояль,
не отражай
моей души изъяны.
Сама поет,
сама летает, плачет
волшебная указка дирижера.
Маме
Сегодня не было меня,
а был черешни круглый запах,
и длинный пес на смуглых лапах
сюда погреться заходил,
нам наши песни заводил.
И я, когда была собакой,
не сбоку— побоку бежала,
себя глазами провожала
домой: у смерти дома нет.
+
Вот этот дом,
и этот сад —
я в них не вписываюсь в профиль
с ведром
и тряпкою в руке;
я не иду собаке глупой
и мертвым глянцевым кустам.
Но вот ребенок на полу,
и я швыряю тряпку на пол:
когда дерутся,
ты мой дом.
ОБИДА
Чокнулись очи
слезами прозрачными
стали незрячими
рюмочками
Каждый пройдет — наполнит
ЛЮБОВЬ
Я силуэт. Я свет настольной лампы.
Падение твое и твой полет
иль тот щенок, который даже лапы
хозяину еще не подает.
................................
Мои глаза тебе служили
как зеркала. Но искажать
еще не научились или
уже боялись возражать.
+
Как хорошо красивым быть и злым,
победу в шутку превращая! Разве
твоя вина, что плачут по ночам?
Забудь об этом и себя не мучай.
Ты не заметил?.. Просто промолчал,
и улыбнулся — так, на всякий случай.
+
Побираться у птиц— перебиться зимой
мы заметней в слепую погоду
как с последних смотрин пробираясь домой
руки прячем и медлим у входа
+
Я уязвима
Я пытаюсь в рост
ни вида не подать
но больше крови
Я вас люблю
Я всех люблю вас кроме
Не вешаться из страха не суметь
лишь в детстве знают
что такое смерть
+
Имя твое
за форточку зацепилось, -
вот и не слышал.
+
Моя любовь часами
стояла у дверей
закрытых, где мы сами
прощались как придется.
Сказала — и смеется,
смеется, и к вокзалу,
смеясь, бежит быстрей.
+
Глотатель шпаг
иль сбрасыватель кож,
пока вопрос досуж — ответ расхож.
Доколе будем живы, то и тленны.
Бродячий пес тоскует во вселенной,
а говорит — бродячий музыкант...
* * *
Карамелька,
жевательная резинка,
Марк Шагал
смеется рядом,
на крыле запотевшем
дремлет,
затыкает красками уши:
укачала Шагала
туча,
зачерпнул он
чайною ложкой
самолетный след,
и полился
на палитру
цветной дождик.
+
Гоняясь в одиночестве
за комаром,
я объясняла,
что пером
не протыкают,
а рисуют.
+
Играй, актер,
надуманные роли,—
так в рану сыплют огненную соль,
смеется шут
и падает от боли.
+
Писать! кусать —
и локоть завести,
была —
а ночью нету травести,
когда включают свет перед постелью:
любили,
придворили,
улетели.
Пока была —
звенела до стекла,
а на холсте
береза потекла,
и со двора отправилась береза.
Ты знаешь ли, что есть у горя дом,
ты знаешь ли, что есть?..
а мама дочке
подсчитывает узкие годочки
и пишет,
будто сказку говорит.
МУЗЫКА
Микки-Маус
подавился вчерашним сыром.
Плачем над ним, как дети
смеются
над дирижером.
+
Мыши догрызли
позавчерашние свечи
и ускользнули
в мутную форточку
таять
НЕВОЛЯ
В кисленький запах дождя
крылом израненным ткнусь
и поплыву на юг.
+
Я шарахаюсь, бормоча
что-то про облака, про дерево;
под водой пробиваюсь к свету
между водорослей и рыб.
А блокнот белизной покрыт.
+
Останови меня
бегущую
день ночь сутки
Останови меня
бегущую
от своей тени
чтобы век пролетел оголтелый
чтоб от вас не отстать.
+
Не усмирив
коней стремительных,
себе на счастье
на скаку
срывал копыта.
+
Не осталось
ни капли крови.
Попробовала
говорить живыми цветами -
завяли.
+
Кончаю старое письмо
меняю только имя.
Как звук, заговорит само
под пальцами твоими.
А после к зеркалу иду
и замечаю сонно,
что чередуются в саду
и на лице сезоны...
+
Остаются у женщины дети.
Каждый год следы пролагают,
дважды в год цветы возлагают –
отражаются в постаменте.
+
Вдовой проснуться и поднять монету,
чтоб не вернуться — и возврату нету,
как будто смерть умеет измениться,
завидев, что
мы изменяем ей,
и в Угличе выть ночью, как волчица,
над будущей расплатою своей.
Мальчишка спит, в зубах зажав простынку,
и соловей берется за волынку.
ЧЕЛОВЕК ЧЕЛОВЕКУ
Волчьи листья
волчьих ягод —
их и волки есть не будут!
Отравился только мальчик
любопытный, непослушный.
Все-то в рот тянул,
как взрослый.
ВЕЧЕР
У любимого ребенок
неулыбчив и оборван
подрастет за выходной —
дома,
с папой,
за спиной.
Папа шахматы расставит,
плечи острые ссутулит.
Плечи сын его расправит
и забудет обо всем.
Он уже читать умеет
и шнурки свои завяжет —
сам
неправильно
завяжет,
чтобы время растянуть.
+
Кто сказал, что детство
розовое?
Детство — разовое.
Детство — праздник,
деться некуда....
+
Ударить ребенка —
берёнка.
Нет у него никого.
Он тенью своей играет,
а тень его умирает.
+
Дочка спросит: где папа,
кто папа,
бывает ли папа,
и забытый щенок заскулит в нашем доме напротив.
Я не против — на лестнице царство безумное кошек, можешь выбрать любую — больную и пыльную на ночь. Я бы спела тебе, но я хищная птица, ты знаешь.
Дочка верит, где папа,
кто папа,
надолго ли — папа.
БОЛОТНЫЙ ЧЕРТ
У меня есть чертик с мохнатым хвостом
И с большими глазами.
У него рога — словно корни деревьев усталых,
Пожилых болотных растений,—
Спутанные рога.
У меня есть зубастый дурашка —
Чертик.
Он мне верит, как своему болоту гнилому.
Можно не бояться, что он укусит
Или уйдет обратно:
Ведь мой чертик
Пришел из сказки,
из тростникового детства, А раз детство живет в болоте —
Значит, оно никуда не уйдет,
Только пожелтеет, как надломленные сухие
былинки.
+
Сбивчивы клятвы,
но дети еще
и собаки
в тесных намордниках
лгать не умеют
и любят.
+
Твои глаза —
ручные голуби,
а улетают.
+
Голос твой густ
как бурьян,
как сиреневый куст,
облетающий
до середины июня.
Прежде объятий твой голос.
* * *
Рассмеюсь при тебе —
не заметишь.
Упаду при тебе —
не заметишь.
Про тебя закричу —
обернешься!
Так не стану кричать.
+
Мужчине женщина лгала,
не торопясь и улыбаясь,
чтоб он прослушал из угла,
как повесть, боль о ней и зависть,—
чтоб он не понял, почему
темно и холодно в дому.
Газета вылиняла в кресле,
а за окошком пьяный пел
и палкой колотил по рельсе,
но чай в кофейнике кипел,
мужчину женщина любила,
ей так казалось — так и было.
Она ждала его с работы,
дышала дырочку в стекле
и, не преследуя свободы,
держала ужин на столе,
но у дверей встречала утром
непререкаемым и мудрым.
Она спала, и шли часы
на табуретке; после снега
его желания чисты —
он одинок, он будет с нею,
и все изменится с весной,
чему зима, зима виной —
любить (когда тебе роднее)
кусты, пролитые во льду,
чужих детей в чужом саду.
+
Вернувшись в дом пустой из театра,
оплакать мужнину манишку —
просить, припав щекой истертой,
хотя бы чахлого мальчишку,
хотя бы девочку — дурнушку
(в ногах мурашки), замарашку...
И ненавидели друг друга
в ежевечернем ритуале,
и так и бегали по кругу,
не снявши грима и вуали.
+
Ребенок за стеной не спит,
спиной
удерживает
расстоянье.
+
Долька луны
померкла
на скользком фоне
брось притворяться
вот-вот
лопнет сердце от смеха.
+
Я никогда
не проезжаю своих остановок,
но после
них
догоняю тебя
и загоняю,
как перелетную лошадь.
+
Виновата, что не обманула,
обманула, что не виновата,
угловато к двери прохожу —
как ладонь стекает по ножу.
+
Пойдем со мной по левой стороне,
от памяти безумной в стороне!
Ложь, будто мы не замечаем счастья:
мы забываем быстро, оттого
нам кажется, что не было его.
+
Стихов и жизни
устарел сюжет.
Боюсь уже
покоя и цинизма;
смеяться утром
(здравствуй,
суеверье!),
чтобы лекарством
в полночь
или пудрой
сушить разгоряченное лицо.
Садовая петля
или кольцо,—
как заяц
от собаки на охоте,
давно
автобус
без меня отходит,
и глобус
ускользает
из-под ног.
Звонок последний,
но
бегу вдогонку,
и города тасую
вперемешку.
Рисую
на стекле рукою, всуе
пытаясь различить, который век.
На проводах
запутались билеты,
и кавардак
от шинного балета
в моей потусторонней голове.
Нет, не могу запрыгнуть
на ходу!
Тащись,
пятьсот веселый мой
приятель.
Став на обочине,
я очень кстати
опаздываю на год
раз в году.
+
Пальто на пальто порет,
и то, и то портит.
Все, умирать села.
Нет у нее деток,
нет на нее денег,
нет до нее дела.
ПАМЯТЬ
1
Пока безответны люди,
прошлое безобидно.
Длит перемирие ласка
общая, ножевая.
Не заживает рана.
2
В супе молодая лебеда.
Трупы и осколки на Сенной,
прыгает винтовка за спиной.
Черные уходят поезда...
Неужели это не со мной?
3
Покачаю на руках
боль и пустоту.
Птица белая, постой!..
Скроется вдали.
Белой-белой пустотой
веет от земли.
4
Про солнце и Майданек,
про куклу из патрона,
простреленной медали
и белую ворону —
ей умереть не дали!
5
День за днем
дождем прибивает к земле
озябшие души наших мертвых.
Мы по лужам бежим...
+
За тридцать лет не потускнел восход,
Не потеряли слух и голос птицы.
Молчит больница.
С Пулковских высот
Живым,
как мертвым,
к людям не спуститься.
Медсестры превращаются в старух,
Седеют в неподвижности солдаты
И, словно птицы, кормятся из рук,
И на ладони смотрят виновато.
За тридцать лет переменился мир,
И мир окреп. Но будит память будто
Воздушная тревога.
Вечность миг
Продлится, и потом — наступит? — утро.
1975
+
Ребенок мечется от крупа,
чужой, но пристально и крупно.
Передают, сегодня в мире
солдаты на передовой
под кукол маскируют мины.
Когда проснется мальчик твой?
+
Как заглушим шаги на тротуарах?
Всё — чепуха! От этой чепухи
Устала голова земного шара.
И пальцы ленинградского дождя
Тревожат отражения на Невском,
И заспанная лестничная клеть
Затеивает праздник или ссору.
Как просто быть, не бить посуду, петь,
Не вглядываться в темень коридора,—
Как хорошо! Прекрасная любовь,
Я не хочу учиться лицемерить.
Забудь об этом и не прекословь,
Других готовь к заманчивой карьере.
Но в царскосельском парке есть пруды,
Где ягоды шиповник у воды
Роняет на пылающую память.
+
Разгулялась кукушка,
аукала поздних прохожих,
зазывала в гнездо
первых встречных
на сплетню и ложе.
Хохотушка в кокошнике,
холод и тучи нависли,
оперенье истерлось
и выцвели хна да помада.
Напевала: бери
на подушку,
перину
и на ночь
и под ручку
подружку
веди не к венцу,
а по ветке.
Существует поверье,—
не верь,
что птенцов я бросаю,
что,
босая
и простоволосая,
смерть накукую.
Все иначе.
Не нужно
кольца —
обручальной змейки,
обломавшей двуногим
ногти
так безымянно.
Нимб луна золотая
и лживая
носит — любуйся!
А я совесть и память
твою
между тем залатаю.
+
Рос ребенок — сирота,
без отца в семье — два рта,
без отца к семи часам
привечают по глазам:
одинокому — ответ,
одиноких нынче нет.
У побега — черный ход,
не в ходу ученый кот,
на земле дверная цепь,
у земли вода и степь
для побега.
И отцы —
перелетные птенцы.
Он работал по ночам,
по заслугам получал
на нейтральной полосе:
одиноки нынче все.
Нервный старенький смешок,
из гостей — сластей мешок,
новости и лести –
на первом месте;
новости — и жалость
к радости прижалась;
новости, и братец —
да, отец.
Я тебе — отец и мать,
всё тебе — сестра и брат.
У меня не отнимать
равнобедренных утрат,
одиноких — не берет!
До утра удрать, вперед.
С марта — окоченному
быть коту ученому.
+
Я люблю полустанки
со всхлипом и смехом,
с недотрогой картошкой
и ведрами вишен,
с мимолетной любовью,
букетом крапивы
за улыбку,
за хвост селедки под пиво.
+
Я вырастаю из земли —
крапива, лебеда.
За спину крылья завели,
а я хочу туда —
за круглый стол, на скользкий мед,
в подслеповатый дом.
Ворона горло захлестнет
изогнутым крылом.
+
От вальдшнепа по вкусу — до печенья,
по запаху песочного печенья,
до соловья — один неверный глаз,
и соловей найдет себе мученье
и запоет, не узнавая вас.
РЕКЛАМА
Видно, в снег
звери перевелись в магазины -
там тепло.
+
...дождевые черви,
подернутые ледком...
Чем они видели небо
или свое отраженье?
Зрячими не были мы,
не замечали.
+
Собака ждет на остановке,
перенесенной в понедельник
на два квартала от кино.
Когда же кончится оно?
ЗИМОЙ
Не спросила, вошла без стука
(Прикоснулась к губам) разлука;
Странный кинула взгляд, устало
Посмотрела,— в дверях стояла.
Я хотела спросить, в чем дело,—
Даже слушать не захотела.
Шел январь, а с весной пропала.
Как-то просто и грустно стало.
+
Ты смерть принес
в мой одинокий дом,—
так смех даруют.
Ни о чем не думать
посметь,
когда
дождем
на свечку дунет,
когда
дождемся —
слово станет льдом.
Мы вдели пальцы
в ниточки берез.
Расставьте точки;
плач стеклянным звоном
на панцирь хлынет,
обозначит зону
(защита — панцирь,
плащ на все сезоны),
дождь обозначит
все, что ты принес.
Меня из окон провожают взглядом,—
не верьте, люди,
вспыхнувшим слезам!
Нам под землей совсем не страшно рядом.
+
Было крику горячо.
Затворяла двери,
притворясь, что — нипочем,
ну, а он — поверил.
+
Крикну ему а голос
эхом прилипнет к стенке
горизонтальным ливнем
бросится из окна
+
Себя спросить: Когда вернешься?
Себе сказать; Спокойной ночи!
И не расслышать, что тебе ответят.
+
Хоть помолчать опять с тобой...
— Отбой.
В ДОРОГУ
Врал почтальон, что ты меня забыл,
я обломала ногти о железо,
я затеряла мокрые ключи,
и отсырела тонкая бумага.
У проводницы битый циферблат
показывает время расстоянья
(как будто бы меняется оно).
+
Тогда я знаю:
скоро он умрет.
Его машину красную поставят
в чужой гараж,
когда его жена
с огня свернет пирог,
на пальцы дуя,
и девочку отшлепает в сердцах.
Но я-то вижу:
он, еще живой,
и к ним спешит,
и на меня не смотрит.
+
Что от меня зависело,
счастье кующей?
В дождь
завивались ромашки —
плоские солнца
в перистых облаках
и звездопаде.
Вот и теперь
искусственными цветами
убраны магазины,
а под прилавком
листья и стебли
прячутся чуть живые.
АКВАРЕЛИ
1
Выцвели бабочки
от зноя близости.
Жасмин холодный
осЫпался в блюдце.
Можно ли
ближе упасть,
унизиться,
словно
стало профессией
стлаться?
А сквозь решетку
ползет в август
куст.
2
Время зубной боли,
сентябрь
с комаром в волосах,
лунной дорожкой в луже,
и на дороге
камень
притворился собакой,
и на дороге тряпка
превратилась в собаку,
и на дороге
собака
стала дорогой.
+
Ты сквозь тысячи лет ноябрей
эти руки дыханием грей,
но увидишь: от снега — тепло.
Вот и время твое истекло...
+
Седому мужу грех пенять —
и под замком она поманит,
случайным знаком дав понять,
что ей приятен знак вниманья,
знаком. Но не велел закон,
пусть будет прочим неповадно.
Он — Германн — к Долли Фикельмон
взбегал по лестнице парадной.
В передней зеркало дрожит,
и на перилах остывают
платок, перчатка — миражи
минувших встреч и расставаний.
Нева впадает в снегопад,
Глухая Сороть — в гулкий полдень,
где болдинская осень в сад
лебяжий, Летний переходит.
+
Отчаянье мне плакать не дает,
что Пенелопа к двадцати стареет,
собак бросает и детей заводит,
детей бросает и выходит замуж
за памятник и весело живет.
+
Чужая женщина печальней
чтобы не знать, что делать с нею.
Родная женщина нежнее,
и слезы — за ее плечами.
Чужое перепутай имя —
свое до хрипа пересушит,
она тебя не слышит или —
как мне найти ее, послушай?
ВЗГЛЯД
Казалось, мертвая дышала,
и взгляд светился
сквозь ресницы:
ей снится
или — так похоже!
Но для кого же
эта снедь,
вся эта смерть
и эта дата,
и спотыкаются лопаты,
и сверху вниз летит земля?
Как будто, если не суметь
засЫпать ложе,
ей поможет.
+
На девятый день
пришли
и смыли землю.
В сорок — птицы
не по-нашему,
к снегу.
Скоро срок,
и гнутся гвозди
на голос.
БАРЬЕР
В моей тяжелой голове
сегодня забивали доски,
как в доме старом —
от ветров и мыслей.
Повисли
занавески на окне.
Все приготовилось
тебя встречать, сестра:
зажгли огни
и дым был
коромыслом.
Не отведи
единственную милость
на свете, милосердия сестра,
сон не возьмет,
какому сну охота,
чтоб я приснилась?
Но твоя забота —
уговорить его и в этот раз.
Я постараюсь
не летать сегодня.
+
Одичали мои кони меж людей,
слепнут к вечеру и уши напрягают —
никуда-то по ночам не убегают.
По ногам их листья мокрые не бьют,
не пугает свист, и соль они не тронут.
Запряжешь — в чужую сторону не тронут.
И чего им, глупым, было мало?
Птица ветру крылья обломала
и дорогу к дому не найдет.
ЛЕНЬ
Что ты, небо, развиселось?
Небо плюхается в лужу,
говорит — летать устало,
вот поплаваю немного.
ДОРОГА
Двенадцать раз
беременна луна,
под желудевым небом
в шелудивом
асфальте и дожде
отражена,
где масками,
застывшими посмертно,
при жизни мы торгуемся,
да пляшем
по лужам —
затемненным зеркалам,
стеклу копировальному,
и улиц
боимся,
лиц,
залитых витринами,
фонарями и фарами,
подошвами щек
в перекошенном профиле желтом.
+
Пустой собаке, площаднице,
когда приснится ощениться,
пощебетавши натощак,—
в забор уткнувши нос: дощат,
а не занозист; неказист,
а тепел, как хозяйский свист,—
к собаке медлим наклониться,
подать воды, воды — напиться.
РАКУШКА
Ты умер ночью.
Покормил рыбок,
сменил цветам воду,
покорил женщину.
Теперь она
тебя укоряет —
зачем все это?
+
Ночная бабочка-горбунья,
в саду цветы грибами пахнут.
Мы гасим свет и улетаем.
+
Живем, не понимая смысла.
Он, как листва под снегом, смылся.
Бежать бы прочь от звезд, от ночи,
Навстречу людям и добру,
отбросив страшную игру
теней, бессонниц, одиночеств!
ЖЕЛТЫЙ ВЕТЕР
Сверкали ракушки, черешня,
страницы склеенно хрустели,
как на зубах песок и тина.
Все это югом называлось
и так хотело не кончаться,
когда в платанах мокрых осень
взялась качаться и буянить,
а замороченное солнце
рябило в перебитых стеклах.
РАЗЪЕЗД
Нет, ну что вы, не вам,
и не вам, и не мне
выходить.
Вы хотите сказать —
завязать узелок на платке,
и в походной палатке
прозрачно стаканам звенеть,
за ночь призрачный город
пролить и стереть со стола.
+
Забывается быстро-быстро
отзывается больно-больно
имена городов перепутав
то, что было давным-давно
незаметно ко мне вернулось
а с рассветом уйти должно
+
Прижилась неудача
впору пришлась
снегом прижалась
окно залепила
Говорит
никого еще
так не любила
И прогнать ее жалко
и пригреть ее страшно
когда жарко обнимет
когда страстно целует
+
Папе хочется заплакать,
потому что он мужчина.
Закурить,
запить,
влюбиться,
в одиночестве забыться
на песчаном берегу —
для других приберегу.
...............................
Мне расправить плечи —
легче,
и подняться с мостовой,
покачавши головой,
Закусивши удила —
где же я тогда была?
СНЕЖНАЯ КОРОЛЕВА
Кайся, Герда. Стекла
хрустят во рту
серебряной улыбкой,—
кто обещал их в сахар
превратить?
Не растопить сладчайший лед
разлуки.
Я на ходу сажусь в чужие сани
и одиноким плакать не даю.
+
Не проживешь на хлебе и воде.
ан нет любви — и нет тебя нигде.
И солнце без тебя. Есть честь и совесть.
Я постучу — ты здесь. И успокоюсь.
СЧИТАЛКА
У конька-горбунка
с-под копыт
не от счастья подковы
летят,
и жар-птица полнеба
коптит,
и когтит клекот клетку,
хотя
плетку перемежают
овсом.
Перья сказочник тащит
на склад,
одичав меж людей,
и за все
получает
оклад.
ГОРОДСКОЙ СЮЖЕТ
Просто мы устали
От платформ и станций,
Поцелуев, спален,
Телеграмм, дистанций;
Шум вершин сосновых
Разлюбили — или
Не сумели
в поле
Различить по свисту
И по оперенью
Птицу — свет неистов —
Звездочку сирени.
Высоко ночами
Плачется, не спится.
Охнет, скрипнет камень,
Подражая
птице...
+
...но время вечное тревожит,
быть может,
грустную струну,
и осень поздняя похожа
дождем
на раннюю весну,
и небо падает, сырея,
не отражается в глазах.
Беги!
Увертливость форели
тебе дарована
иль страх?
Так тополь от порыва ветра
развеет легкую пыльцу
и, замахнувшись мокрой веткой,
хлестнет, как в детстве,
по лицу...
НАСТРОЕНИЕ
И опять одинокий день
электричеством жжет глаза,
истеричеством. Голоса,
полумрак, полукруг, полутень.
Полудруга легко найти.
Погремушки для всех куплю —
людям хочется сна и детства.
Ненавижу тебя, люблю,
жизнь, пустое мое наследство.
+
Меня травили бытом и быльем,
выкручивали, как белье на палке,
но сколько слез ни выпьем, ни сольем -
все на плече отмучиться не жалко.
Я, на века заросшая в траву,
залезшая на дерево рябое,
как будто не бывала наяву,
а все прособиралась быть собою.
+
Давай простимся: все поет
в душе, она двенадцать бьет
и ничего не остается,
игрушка битая не бьется,
но как талантливо поется!
+
Подорожники, бездарники, слова,
на губах полынно, пыльно и зелено —
глухота моя, больная голова
под землею перенаселенной
приложилась мокрым глазом к каблуку,
поезда свистят ей, город сотрясая,
или вторит птице, языку
ветреному, девочка босая.
+
Перекопали две могилы —
так, перепутали. Могли мы
от глины тело отделить
одно, а то, родное тело
не отличить, как ни хотела.
Пока глаза мои не лживы,
мы вместе в них, мы обе живы.
НАТУРЩИЦА
А. Панфилову
Не выпытать, как руки выпутав
по свету тянутся цветы,
когда пронзительно и выпукло
из рамы выступишь не ты.
ЛЕД
Р. Кандахсазову
На Авлабаре триста лет
художники сидят
и в старый маленький мольберт,
как в зеркало, глядят.
А там война, и в рукаве
оттаивает йод.
Барашек ходит по траве
на крыше и поет.
Художник выдумает ночь,
взойдет зеркальный пар.
Но по камням уходит прочь,
на север, Авлабар,
ЗАРИСОВКА
Над серебряною Мцхетой
вечный месяц,
верный Мцыри
на развалинах тюрьмы
вдаль глядит из-под ладони.
Над каштановым Тбилиси
бесноватый Пиросмани
полыхает мокрой кистью,
связкой сорванного перца,
невменяем и обижен.
Никуда от них не деться.
И меня им не хватает
в муть реки — и захлебнуться,
в желчь Куры — и утопиться.
НАВОДНЕНИЕ В ТБИЛИСИ
Наталии Соколовской
Тифлис, когда не видно лиц
неостывающих столиц,
подкрадываются стихи,
набрасываются — стихи,—
стели им белый лист.
Дрожит зеленая Кура,
мой недобитый зверь,
и серным баням до утра
в дверях ломиться в дверь.
Вперед! Железная сестра,
последняя, как смерть,
как смерч, танцует — ей пора
упасть, да не успеть.
Куда нет места каблуку —
босой ногой по кадыку.
Сочится в старой бане свет —
и есть места, и ходу нет.
Раз не бывает «навсегда»,
нас не бывает никогда.
По улицам водили
(как видели!) витии,
воде показывали илистой —
польстить,
извилистому городу —
он перелистывал меня
четыре полночи и дня.
Четыре помощи и немощи
стояли, головы склоня
у декорации, как дома —
распухло горло у альбома,
и каблуком по кадыку
гуляло на его веку.
Меня по городу водили...
Тифлис, когда не видно лиц,
четыре полночи — и полноте.
В той высоте, где тела нету,
ожить разутому портрету —
как отражению в Куре,
в цветной кофейной конуре.
Меня по городу водили
и разбирали по гостям,
и раздирали по частям.
Два человека странно жили,
напротив двери открывали,
напротив ноги вытирали,
чужие души ворошили
и не здоровались,— едва ли.
Он подходил бездомным псам:
он подходил, безумный сам,
и сахар рассыпАл в испуге,
и от него разило псиной,
когда повывелись в округе
следы и запахи собак.
Но он старался быть мужчиной.
Два человека жили так:
один — фотограф, и художник
один — палитра и треножник,
тепла и света на пятак.
Заглатыватель туш телячьих,
закладыватель душ собачьих
в той темноте, где тела нет,
вонзали гвозди в мой портрет.
Они смеются за спиной —
я ускоряю шаг.
Когда смеются надо мной
и на меня идут стеной,
я кулаки сжимаю,
я так их понимаю...
Уже ребенок мой, щенок
скулит и вертится у ног,
чтоб ты, хозяин, без затей
не зазывал в подвал детей.
Трава от сырости горит,
еда от сытости горчит,
он утром вместо каши,
пьянея за едой,
сольет кипящий хаши
с чесночною водой.
Тбилиси, так тебя любить!
Как пес на задних лапах —
Кура, по памяти лепить
твой цвет, и вкус, и запах!
Она скучает без меня,
привычней смерть день ото дня.
Я убываю день за днем —
он и воды не слышит,—
когда я думаю о нем,
Кура в лицо мне дышит.
Когда окончится разъезд?
И жизни не хватило.
Я там была. Там нету мест.
Я в эту дверь входила.
Мне говорят — всё до поры,
и в круглых банях топоры
заканчивают дело,
и проливается туда
вода без тени и следа.
А танцовщица пела,
когда разбился судный день
и от него взлетела тень
на каменное тело.
Ему сулили Сулико —
переселили далеко.
Я говорю: в Тбилиси бы!
Недолго разминуться.
Смеется он: люби себе.
К Тбилиси не вернуться.
Последней ноги вытирать,
последней двери запирать.
А налетело воронье —
оно мое.
+
Меня знобит, мне холодно любить,
нелепое подобие лепить,
ключи ронять зазубренные, мелочь,
я хуже всех, я женщина, я немочь,
два личика, два камня, две змеи
я обниму— мне больно у земли.
+
Когда умру — не полагайся, что
от каменной руки или железной —
от лестной и от лестничной, венозной,
всегда в тебе повинен человек,
как майский жук — волшебный и навозный,
разлет берущий, а душа — разбег.
Не начат и законченный рассказ —
мемориалы современней нас.
+
Когда какой-нибудь пижон и дилетант
лопату сгреб — зарыть чужой талант,
или сидит на гении и судит
о преимуществе коротких судеб,
я просыпаюсь, чтоб остервенело
продлить самоубийственное дело.
+
Сороковины — круглое число —
пожаловали музыкой меня,
я грамоты пустой не разумею,
уколет палец бабочки крыло —
зазубренное мутное стекло,
след самолетный тянется за нею.
Я дань взимаю — плакать и молчать –
разбиться, чтобы сызнова начать.
+
Звезда сырая
как трава сырая,
отсыревая около сарая
собака перелетная дрожит —
по ней земля горячая бежит.
ПРИМЕЧАНИЯ.
Блуждая темной ночкой по спящей квартире, опиваясь бесшумно водой из-под крана, чтоб никого не будить, - я прошу эту мертвую тень за левым плечом не прикасаться ко мне слишком резко, - чтоб я еще, может быть, выжила.
Остальное пространство - свобода от жизни и, конечно, свобода от смерти.
Но это с утра.
Я, как писатель, известный родным и близким и дорабатывающий свое на необитаемом острове, - могу защититься лишь словом. Точней, уберечь детей-внуков, на которых обвалятся сплетни. Литература творится из слова, по его суровым законам, подневольно и больно. Прочее, недостойное – журналистика, речь. Я к ней обращаюсь...
1. «Дебют», книжка «Лестница», Ленинград, «Советский писатель», 1987.
Передо мной пожелтевший, последний у нас экземпляр «братской могилы», - так когда-то называли кассеты первых авторских книг, до которых не все доживали. Не дождался и Бейлькин, потому в оглавлении – первый (и по алфавиту, без драк). Ради эксперимента именно нашу кассету выпустили вдруг под общей обложкой, - а мы-то мечтали!..
Разорвали на семь брошюрок, раздали своим. Кое-кто поленился делиться: так, молодой и уже крепко напуганный Кононов вынес чужие «могилки» во двор на помойку; рядом, на Астраханской, жила моя мама, - мы искали подборки в огрызках и лужах.
«Поэтом нужно быть до тридцати...» - стоит под общим названием. Истине не соответствовало; но мои стихи, почти все, написаны до двадцати, - ведь книгу ждала я семь лет.
Пару слов о случайных соседях. Дроздова печатали, потому что работал могильщиком, - в самом деле, на нашем писательском кладбище.
Коля Кононов к стихам относился серьезно - зануден, заумен и вял. Тогда он еще никого не подсиживал ни в Союзе писателей, ни в литературе, - уже начинал кучковаться.
Ира Моисеева «продвигалась дружеским блатом», но у меня сохранилось к ней теплое отношение: я всего-всех боялась; она как-то цепко стояла, будучи несколько старше, и я косилась на ее крестьянскую хватку и трезвый, спокойный... да нет, конечно, не ум: все мы вышли советские дети.
Пурин, Шалыт – оба были бездарны; тщеславен и, думаю, все-таки болен – Шалыт. Они про меня скажут то же.
Повезло моей детской подборке: отдали ее Фриде Кацас, лучшему, тонкому редактору, что-то вдруг увидевшему в этих неровных стихах.
Она билась за каждую точку.
У меня особое свойство памяти: все плохое уходит навеки, и даты, и имена. Но странные мелочи я помню в мельчайших подробностях, фотографически. Добро не забуду совсем; его было не много.
Фотография сделана, кажется, мамой; лет 15-16. Модное темно-коричневое пальто из клеенки на тоненьком паралоне, по-взрослому длинное и детски мягкое; скрипит, осыпается, как скорлупа.
Первую книжку я всегда хотела посвятить учителю – Лейкину. Но ко времени ее выхода у меня уже двое детей, оба «выношены» и спасены талантливым врачом Петренко, моим вынужденным в муках старшим товарищем, - отсюда и два посвящения. Равноправно и свято.
Выпускать эту книжку, естественно, было мне стыдно: у учителя, Лейкина, нет еще – ни одной, его запрещали. Мы пытались хоть как-то помочь – и мудрая Кацас, и наивная, слабая я.
Оформление – Аси Векслер, совсем никакое; мы встретились позже в Израиле, симпатичный такой человек. В общих данных упомянута Милосердова – сидела в соседней редакторской комнате, брала взятки, как большинство (мой папа кормил ее в ресторане блинами с красной икрой – но когда уже вышла книжка, моя - одними молитвами бескорыстной Фриды Германовны, и ей теперь низкий поклон).
Пробегусь по старым стихам.
Первый – художнику и мужу Саше Кремеру; а также помню, был в мыслях другой художник и друг, теперь покойный Андрей Панфилов (сделавший обложку к третьей книжке – «Исход», муж Люды, подружки).
Некоторые стихи почти запрещались: и все верлибры – и непонятные, насторожившие, - «Мой человечек», «Человек всегда один», много других.
«С улицы» - парализованному Леше Куликову, которого пыталась спасти в больнице год – ежедневно, полгода – уже через день, - пока были силы. До катастрофы мы были знакомы неделю.
«Он говорит: испортилась погода» - Сашины разводные стихи. Сашу я очень любила: придуманный образ.
«О четырех дверях моя тюрьма» - думаю, что это скорей посвящалось Нодару Минадзе, и в еще не сгоревшем Доме писателей была длинная комната на первом этаже, где вели семинар, возле ресторана, и там висели портреты. Мы с Нодаром жили в разных городах, назначили свадьбу на время очередной конференции Севера-Запада, Нодар побоялся приехать.
«Плач Марии» - конечно, не «у картины», - но религиозная тема тогда была запрещена. Это все, что пустили из цикла.
Я просто вижу, как стихи лепились из оставшегося после разных вычеркиваний – Сосноры и Лейкина. После многочисленных замечаний моих рецензентов, требовавших, как Наталья Банк или Майя Борисова, «убрать всех собак и бытылки». Кстати, я никогда не пила, и каплю водки впервые попробовала, добавив в лимонный сок, на отвальной с Лейкиным, перед отъездом в Израиль, - мне было за 30.
«Вот этот дом» - поднимаю сына на мужней даче в Отрадном, последние дни. Мы расстались, когда Сан Санычу не исполнилось четырех с половиной месяцев. Очередная трагедия. Почти в с я моя жизнь была бытом.
«Любовь» - это первая публикация в очень взрослой газете: «Литературная Россия», гонорар 9 рублей 5 копеек (5 – за точку в конце?). Хватило на целый отрез - маме на платье.
«Остаются у женщины дети» - дань памяти Зое Колкиной, я пишу о ней в книжках, это близкий наш человек, погибший от рака.
«Вечер» - я пыталась частично вернуть отца (моего первого мужа Сергея) его сыну Косте. Понадобилось столько лет...
«Дочка спросит: где папа» - горькие мысли вслух, эстафета сиротства.
«Вернувшись в дом пустой из театра» - отзвук наболевшей темы бездетности, обещанной мне врачами.
«За тридцать лет не потускнел восход» - мне лет 14, одно из военных стихотворений: говорили, что в Пулково в страшных условиях все еще доживали безрукие и безногие калеки Второй мировой.
«Тогда я знаю»: навеяно попыткой В.Евреинова, с которым мы были помолвлены, покончить с собой в гололед на машине после нашего расставания. В те годы все стихи диктовала тоска по любви.
«Акварели» - под колесами погиб мой товарищ, эрдель Нэд, - я считаю, что добровольно, разумно.
Не думала, что будет так трудно даже пролистывать старые эти стихи. Слишком много за строчкой. Я никогда не открываю законченное и опубликованное, - по той же причине.
«Перекопали две могилы». На Охтинском кладбище после войны была похоронена моя бабушка Тамара Николаевна Володимерова, и когда через много лет умерла ее сестра Мария Николаевна Карпова, то места перепутали, и выяснилось, что в земле н и ч е г о не осталось. Тогда моя мама перестала ездить на кладбища: всё – наша память.
Несколько стихотворений в конце книги – грузинские: переводчица Наташа Соколовская ввела меня в этот мир, и за знаменитым овальным столом Ниты Табидзе я даже читала скромные свои сочинения. Наташа всегда останавливалась в том светлом доме в комнате, где жил Борис Пастернак; и она же его мне открыла, на память цитируя книги.
«Наводнение» - важный для меня стих и, начиная с него, короткую подборку уже выброшенных из книжки стихов мне удалось вставить, минуя главного редактора издательства Назарова, - пока он был в отпуске. Именно из таких стихов я, конечно, и делала бы книгу; но это все, что удалось, подставляя карьеру Фриды Германовны, вернуть на страницы. Невозможно в те годы было закончить подборку таким стихом о щенке, никому не понятным:
Звезда сырая
как трава сырая,
отсыревая около сарая
собака перелетная дрожит –
по ней земля горячая бежит.
(8 декабря 2003, Амстердам).