ЭМИГРАНТКА
Скорой памяти эрдель-терьера Нэда

Диалог.

«А все же где-то жаль, что на бескрайней сей территории не нашлось мне любви. Впрочем, какая там бескрайность! Иллюзия одна. Тесно, как в душегубке. Не удивительно, что родственной души в таких условиях не встретить».

С.Юрьенен, «Вольный стрелок».

 

Погоди, расскажу еще не такое... Зеркало только протри. Чем бы тебя занять напоследок? В Иерусалиме сегодня взорвали автобус с детьми... Ну и что ты мне машешь?!

Хорошо, ну конечно, ни слова - только вернись. Почему я все время тебя развлекаю? И как ты после этого - можешь еще о смешном?

Ладно, как в объявлении, я «согласна на все». Лишь бы не камерное, мелодичное от слез одиночество. Так что давай вспоминать о земном! В той же немецкой рекламе нам предлагают, смотри: «Если вы хотите похудеть раз и навсегда - звоните!» Или еще, про пищу духовную (с полу и с жару): «Может есть человек, которому не хватает тепла и верного друга?»

Ну вот и ты улыбнулась...

Мы с тобою как сговорились, скрываем от мужа, что он лыс. Ему высоко, он сам не увидит! Но моя половина - разве же это земное? Свят, свят.

Мы с тобою - как те две собачки, обнюхиваем друг друга, прежде чем завилять обрубками былой красоты. Но у меня в пасти зажата косточка толще и слаще, и вот ты ворчишь. И дышишь, слюной истекая, таким мерзким, мерзляковским, мерзлотным ментолом, что муж переворачивается на другой бок, не просыпаясь, - но я ему не скажу. Пусть витает строгий запах постного и голландского супа, от бедности сытых.

Да, ну так о рекламе, не о слезах. Мы слышим разную музыку. У меня есть знакомый... Хотя бы один, - допустим, по памяти. В день зарплаты (получки, подачки) он надевает свой лучший костюм и мажет волосы гелем, чтобы блестели торчком, и идет с «дипломатом» в агентство - понарошку снимать особняк. Покупать сахарную, костлявую виллу на взморье, купать ее в приторном небе с птичьей волной. В зависимости от сезона дождей - и аппетита. Но раз в месяц он ощущает себя богачом! С пустым и важным портфелем, набитым шелухой от рыночных семечек и скорлупой от крепких орешков. Да, не про нас.

Но мы соотечественники. И что с того? По какую сторону баррикады, не знаешь? Как сказал Максимов, "разве Томас Манн или Бертольд Брехт, останься они в гитлеровской Германии и свободно выезжая за рубеж, были бы свободны от ответственности за преступления режима только потому, что они выдающиеся писатели? Скорее, наоборот". Он подтвердил подозрения? Как могли мы лизать дым отечества - мучные, как черви, обыватели, вопросившие о ду’ше едва накануне ухода? Художник сознательный и бессознательный, как тоска по Аверинцеву. По нему и Вергилию - свыше: ты, «внушаемый артист»... Ну извини.

...Ты опять наблюдала в сети восход солнца? И как разговаривает снеговик, пока не растаял? Как произносит «мама»?.. Ох, еще сирота.

Мы пережили когда-то все состояния, потому узнаём себя в любом отражении. Замученный тобой же ребенок, размазывая кулачком отчаянье и несправедливость, лупит себя свободной рукой: я негодный! Уж эти манеры. Надменный французский язык с поджатыми напомаженными губами...

Тут намедни я стала главредом по почте. Точней, пробыла им недолго с чужой руки и плеча, - меня опустили поспешно до рядового. Может быть, потому, что я все никак не усвою написание «Ельцин и Горбачев»... Там ы или о?..

Я давно поняла, что не стану художником, президентом, отцом и сыном... Времени не осталось. И так скучно мне им объяснять, почему Мандельштам и Цветаева, а не Гумилев с... Ахматовой для симметрии. И что порядок слов, для них «произвольный», смазан ласточкиным влажным цементом - не разлепить.

За журналом с такими цветными картинками спряталось не то что посольство-консульство вместе с торговой палатой, но и рука Москвы с растрескавшимися ногтями и ржавой кровью под ними. Где эти басенки, когда земля была равна хотя бы себе самой - и подразумевалась «народ»... Уговаривала бывшего диссидента, медалиста - гончего классика дать интервью, а он мне в ответ: сле’пите кусками, из старых. Человек себя зауважал напоказ, отдыхает, как пашня. Над ним только чайки летят, мои тезки, зарываясь в межу.

У меня подскочила температура - значит, дожди - и когда ты рядом листаешь книгу, я чувствую ветер, как веер, от мелких подслеповатых страниц. Еще про рекламу...

«Наши» открыли тут свой магазин, - иначе не скажешь. Хозяин, судя по вбито-        му штампу на притихшей улыбке и по вкрадчивой речи псевдо-интеллигента,  десятку уже отсидел по мокрому делу. А его заместитель, шестерка, слишком пронырлив и юрок, чтоб за услужливость ему не скостили... Словом, семья. И сразу, конечно, мне тыкнули. Милые люди! Знакомство методом тыка, вслепую. И все не туда.

Не сверяясь, как минимум, с детством, как с камертоном, и на не прошлое ориен-тируясь, - не оглянусь...

Ты замечала, что перед тем, как стрелять наповал, они посерьезнели?..

Я попросила там пачку пельменей и квас в порошке. На 12 литров, на полк оловянных солдат...

В их магазине - «Илья Муромец и Алеша Попович» - я догадалась, как собачке моей повезло: она уже сдохла. Не дотянула до светлого будущего. А ведь я вот этими кремовыми руками в джинсовых перстнях и платиновом ошейнике, а тогда еще дымящимися от хлорки-уборки сосисками эмансипэ, закупала косточки нам на бульон... (Покажи-ка мне линию жизни! Она стерлась, кончилась позавчера...). И по праздникам скользкое мясо - я бритвой скоблила опарышей, сре’зала пленочку с фиолетовою печатью. Как у того на гримасе, - татуировка. Ах, я могла бы давать консультации: вымя вываривать три часа, лучше четыре. Смутная радуга лупит и колет глаза: от зеленого рыбьего к фиолету с негритянским лиловым в бокале, к сирени и розовым лепесткам, и желто-серая гамма без диезов-бемолей, - сплошной перламутр прелюдий. А ведь в древности не было музыки. Ты представляешь? Агрессия молчания, - вот как у нас. Но об этом позволено только на скрипочке, охрипшим чужим пиццикато…

В вакууме стихи писать трудно: звенит тишина (как для Марины Цветаевой). А композиторы не кончают с собой! Неприкосновенны.

Ну я сделала новым барыгам рекламу. Мне же не жаль? Разве есть у нас принципы... Как побывала на родине. И отправилась по крупному иноземному дождику в русскую церковь - брать интервью. Попадьей там - святая старуха, перебирает, как четки: мой отчим - друг Блока, поэт, вот он тут на гравюре; а дружила я с первой женой Бунина, если читали; ну я дважды бывала в Париже у Ремизова, знавала Бориса Зайцева (не кутюрье); и Ахматова как-то читала мне «Реквием»; а вот шаль песочного цвета на стуле, да иконка с ладонь - это подарки Надежды Яковлевны, вот ее письма ко мне... Но кому это нынче все может быть интересно?!

Если не сочиняет, - кроме последнего... Ржавая шаль песка и болота, словно ковер, да стального цвета оправа... За пять лет пятый раз я вышла из дому и увидела настоящую русскую. Так что вот мне - интересно. Но она произносит (потому что мы с тобой, милая, черноглазы и темноволосы еще со времен Чингисхана): - У меня другой круг общения. Я интервью вам не дам.

Как отец мне сказал сладострастно: твои жидовские штучки...

А Мандельштам?.. Это мой антирусизм. Тут на пороге возник сын этой самой старухи - церковный парторг и, скорее всего, стучало со слишком знакомой улыбкой (должность обяжет). Золотые оклады вокруг тишины... Ты же сама замечала, что соборные и рождественские игрушки так похожи на кладбищенские украшения - сусальное сало, кич, серебро с голубым... Гроздья на пепельной вате меж треснувших рам, рябина на коньяке. Но как хочется думать о людях!..

Эти наши жилые дома что-то слишком высотные. И мы машем им с самолета, если летим. - Негде уж тут промахнуться. Так что будет вам, что взрывать. А мы - всё о птичках.

Отвернись-ка, моя дорогая. Муж мой пришел и сел в трусах так, чтобы все было видно. Возраст, - ну ты не сердись... Или возвратный грипп, как воскресная юность, - я смотрю на него, как змея, неподвижно, и в упор понимаю: умирая однажды (еще много-много раз, эх), я не смогу когда-то как эхо уже прошептать, как я люблю...

Пустоцвет, промокашка. Это чувство вины нерожавшей ночами скребет по стеклу. Я, конечно, угловатая и Наташа Ростова, но что с этим делать? Кто бы предупредил, что Андрей способен мне изменить, а Пьер - проиграть меня в карты? Ваши дети - цветы нашей смерти.

Слышишь, радио прочирикало: новый праздник в Бразилии - день оргазма - будет 9 мая. А мы-то думали, что Девятое мая - ... Нет-нет, не сердись.

Я с тобой говорю о голландцах и об Амстердаме, потому что русского общения у нас с тобой нет и в помине. Я даже думаю, что говорю с тобой по-нидерландски. Разве не так?

Муж меня спрашивает: - А кто такой твой Карл Марк?

И тут отчетливо я понимаю, что он ведь не знает, где - тихий город Симбирск, и кто это Митя и старший брат Саша... И что, к примеру, на симбирщине родились Обломов и Ленин, две русские противоположности. Каково? Это и есть коммунизм. Наше светлое прошлое...

Ну так в том черном снегу опрокинулась вся моя жизнь. Извиняющееся лицо больничного сумасшедшего. Человек страдающий - как философская категория. - Страдательный человек в полосатой пижамке.

Ан мы в Голландии. Вон в том бараке направо - килограммами отвешивают платину, золото, серебро. Карточный домик. И кто б догадался!

Я забрела вечерком в казино, но «Игрока» не получится. Разумеется, ставила трижды подряд - тройка, семерка и туз. Первая - стелется дальней дорогой, да с ветерком эпохальным; на второе - тот шестерик-подавала из магазина; ну а мой туз наконец удалился из комнаты, почесывая живот. Там, в казино, я ставила на лошадок - в конских яблоках и на «с брусничной искрой». Рядом насупились филиппинские лиллипуты, не доставая ботиночками до пола, толкая друг друга исподтишка, но не кланяясь за рассыпанными монетами. Люди с такими печеными лицами уже шли за Вергилием, вытирая теневые ножи о штаны...

Как я вызубрила эти блаженные, влажные улыбки с сухими глазами, - искусственным льдом обжигает око востока. Верблюд не хочет вставать, и дует хамсин. И тот самый автобус -...

Нет, ну потом я спустила все, как же иначе. Соблазнил Гете девочку, и она утопилась. Федор Михайлович изнасиловал малолетку (я там не была) и уговорил ее - под венец, под притолокой, на ленте. Не об этом ли думал он, стоя над гробиком Сони? Не вспоминал ли выцветшую пеньку косиц, захоранивая сынишку Алешу после его трехсполовинойчасового припадка? Боже ж ты мой, отведи, - глаза отводя.

Я мою руки с мылом после библиотечной книги того содержания, что вся уж должна быть залита спермой. А год издания?.. Тоже "Игрок", - для розовых и голубых. Поверни, тут отчеркнуто ногтем.

За окном изменился пейзаж: то, что было прогулочными хрустальными лайнерами, стало серыми танкерами с бензином: война. Это вибрация третьей мировой на подходе, на подступах к дому.

Я лежу, закрыв глаза, и чувствую, что голова перевешивает, утыкая в землю макушкой. Как продумано и сценично затягивание Америки (мира) в войну, - ядерная цепная реакция. Восстанавливать рухнувшие небоскребы - и опять без сквозных туннелей внизу? Ты как думаешь, а? Под ногтями сочится кровь, я сосу ее под развалинами ("неужели на свете бывает вода, может быть, ты ее не пила никогда"? По школьной программе). Спокойное отчаяние - это еще не предел... И гармонии будущего никогда не случится.

Роль рассеяния, в том числе русских, во время атомных взрывов... Но мы - не навоз для будущего уже потому, что оно стоит на месте, или его не бывает? Незнакомый мужчина, мой муж, битый час застегивает манжеты, в нашем с тобой зеркале пытаясь отличить лево от права. Я подношу его духмяную руку к лицу, силясь запомнить вздрагивающие пальцы и солнечные волоски на них, переходящие в полупрозрачную шерсть; кольцо с моим именем, вот эту венку на пульсе, который я репетирую каждую ночь, пока он спит и я снюсь ему... Что в моей жизни родней? Что беспредельней? Ничего не боюсь потерять, - лишь прислушиваюсь к его дыханию и поправляю подушки, встаю по сто раз, если он затихает. Нет, лучше первая – я, - но как же он выдержит?! Не заметила, расцарапала себе горло от ноющей боли.

 

Так посторонний сынишка бродит по полю брани с чугунком еще неостывшей манки, сваренной уже убитой мамашей. Тошнотворный запах сукровицы возвращает меня ко мне; я опять улыбаюсь своему заветному, догоняющему кого-то во сне, как пес; перебирающему руками-ногами.

 

Отвлекли, отняли, оторвали с прической и обожженной кожей, уводят любимого в смерть. Я заполошная.

Вот мечта – опять оказаться вне времени - как разглядывать в детстве картинки, валяясь с ангиной в меду и малине, когда день безразмерно растянут. Но ты лгала мне, что это не кончится – молодость наша, подснежники в талой воде, фиалки, расплющенные лицом о землю, ландыши в склянке с валокордином. Мне дано было только короткое время - выдох на вздохе, отлив на грани прилива.

Горячо и холодно – это еще не тепло, «да» и «нет» - не нейтралка и  сердцевина. Тяжесть спящего заставляет меня удержаться на высоте. Какова его сила безразличной любви и расслабления! Человек засыпает и  давит так многодумной своей головой, что у меня сдвигается челюсть и стынет рыбья – нет, рабья кровь. Застывает смиренная грудь в синяках («в темноте он не знал никогда, где ее впалое детство, и руки клал не туда»). Счастье плачет во мне...

Так себя чувствовал пес-поводырь, спасший слепого с 82-го этажа в том сентябре. Он же все это предвидел...

Да, нам всегда есть о чем поговорить – что с собакой, что с мужем. Мы не знаем родных наречий друг друга.

Я тут вела экскурсию для новых русских. Посмотрите направо, загляните в кусты. Уже пролетели, - фонари коромыслом выгнулись над автострадой. В наших глубинах-широтах продают коровьи лепешки на вес, еловые ветки поштучно, отца и мать под ключ и, естественно, родниковую Родину. Не говоря о душе. И тут в соборах не только рынок (ресторан и уборная), но и мы сами. А «старая голландка» командует посреди фламандских шедевров: - Отведите меня в магазин ритуальных услуг.

Она служит на кладбище, то есть в Москве почти президент. «Стыдно быть русским!» - отчаивался бедный Герцен.

Но и я не забыла тебя, Иерусалим! Не охватить мне всю красоту и вечность, розовый камень раненого небесного тела.

Местные старушки - такая порода болонок, не похожая на своих хозяев. Вечный страх, как бы бриллиант не упал в унитаз. В этой стране я забыла мокрое слово педераст: тут все – гомо, без сапиенс... Ломкое изящество женской голландской прозы, совсем не галантной, - от равнодушья и камерной скуки. Вот на влажном небритом лугу овца умерла вверх ногами. Замерев на спине, протянув ноги по ветру навстречу дикой звезде, - она видит бескрайность и жалуется творцу. 

Я к дантисту пришла самой первой. Он здоровается: - Подождите минуту, я вычищу зубы и Вас приму...

Не спросив, он спилил мне резцы и, словом, все лишнее, – лошадь ухмылкой не подошла, – и с тех пор я блистаю лимбургским произношением, через испанское «с», разучиваемое напролет и всуе годы в университете...

Тут врачи – это даже не фельдшеры, у них опыта нет. Ни чувства долга, ни сострадания. Врач – это только в реанимации; туда еще надо попасть...

Говорю я: рука отнимается, ментолка во рту, артикуляция дохлая... Он отвечает, не глядя: вина выпить красного, бегать с утра, на языке налет зубной щеточкой, электрической лучше бы, вычистить... Следующий! Трусцой.

Я начинаю раздваиваться, как органист, - он выводит обе мелодии – как птенцов, руками, ногами. Но это не шизофрения, я безумно боюсь походить на других и узнать себя в зеркале, - смешаться с толпой.

Один мальчонка из эмигрантских подрабатывает в магазине, расставляет там банки и склянки, как домик из кубиков. В конце дня хозяин проводит другую игру: бросают кости на шесть, и кому выпадает, тот выворачивает  карманы – показывает, что украл.

 - Я умею выкидывать всегда не шестерку, - гордится один негритенок.

 - Так проще не воровать! - Учит его мой знакомый.

 - Нет, - сияет догадливый парень, - это будет, пожалуй, сложней...

 Проворные дети.

А сестра - ее так воспитали, что если б ее изнасиловали, она покончила бы с собой (если б еще догадалась). Да она и не знала, как это делается, -Тургенев не объяснял.

Зато их общий отец – предлагаю характеристику - человек, которому хватает Улицкой с Пелевиным, - барокко и рококо. Солнце в зените.

Откат и отлив, - как в политике. Талмудизмом (толпой) толкуя убийство...

- Йоп! – зову я нашего мужа. И он думает, это голландское имя. Стационарное слово при непрерывном действии, - вечность! - Они пили с божьей помощью божоле, чтоб умереть в один день...

В это смрадное время наш питерский водопроводчик выводит свой молодой мерседес из дворовой конюшни. «Хлебный дом» за углом продает пряники с клюквой, по имени «Летний сад». Это ли не дурдом? Но ведь это и есть----

А ты помнишь, как ты училась свистеть? У глухого поэта меняется голос: заложены уши волной. Слушающая спина – вслушивающаяся, так у сидевшего. Староста по призванию, - шестерка, священник, монтер...

Но в Христа я верю, естественно. - Что был он, этот мужчина. Я и в Магамета так верю! Но как веровать в человека, ты мне объясни? Воровать? Он же мир не создал, доходяга. А посудомоечная машина говорит мне отчетливо: «мама»!  И как мне не верить...

Была у меня ведь семья. Моя ровесница, бабушка... Ты - моя фантомная боль, - это все, что от тебя, великой и грозной, осталось? Закладка в книжке – сухой цветок из гербария. Я с ним советуюсь и задаю свои немые вопросы... В этот день тебе стало легче, и они наконец отказались от ампутации ног. Мы гасили антонов огонь дождем с поцелуями памяти...

У тебя горели всегда поминальные свечи, а я стесняюсь затеплить свою - по тебе, чтоб не расстраивать еще живых близких напоминанием о (шепотом!) смерти. Я тут, дома, все время на сцене. Куда идти? Потому не пишу стихов, а прозу – так проще... Но как скрыть, что растет любовь к проезжему велосипедисту, к брошенной кукле с оторванной лапой, к прохожему псу?

Отражение говорит мне: она меня мучает, чтобы было, чему посочувствовать. Прямо по Ерофееву - «соитие страстотерпца с великомученицей», - нет, не из «Петушков», ты напрасно задумалась, на излете откинув прозрачный свой локоть. Грешные пальцы – или терпкие от любви... А впрочем, чувствуешь одни лишь горячечные свои ресницы и ломкую боль волос на резинке, - когда собственное лицо можно разглядеть уже только в очках...

Все самоуничтожается, кроме добра. – Красота и истина в этом. Не зря разболелись так волосы: это весна! Жемчужность чужого неба. Позади нас в кинотеатре чихал мужичок, - мы излечили его своим чесночным запахом. А на обратном пути из дома домой я заметила погост без движения и фонаря. Округа сияет, празднует, заливает за воротник, а на кладбище – только душа плутает в потемках.

Нет, это не раздвоение личности. Я было пыталась, но как-то не получилось... Я в стол пишу и сегодня, - кто ж напечатает?

Курной воздух смерти, – с гор, ледяной. А как хочется жизни! Перед частной гибелью общий ветер курится и смешивает дыханье дождем. Это и будет наше свиданье-прощанье,  лицом к лицу, сквозь запотевшее зеркало. Так что мы не уз’наем друг друга.

 

- Прости мне теперь!